Читать онлайн книгу "Сценарий известен"

Сценарий известен
Алина Жарахина


Где лежат границы между самолюбием и фашизмом? И куда может завести эта тернистая дорога? На эти вопросы отвечает повествование о жизни коменданта фашистского концентрационного лагеря Йохана Ленца. Кто он? Все ещё человек, или уже зверь, порушивший все человеческие законы? И застраховано ли человечество от ошибок прошлого, или прививки от фашизма не существует?





Алина Жарахина

Сценарий известен



В оформлении обложки использована иллюстрация:

© Helenaa   / Shutterstock.com

Используется по лицензии от Shutterstock.com


?


Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй»

    Николай Гумилев






1


Володька сдал сессию на все пятерки и в честь окончания второго курса литературного института решил сегодня прогуляться по московским улочкам, заглянуть куда-нибудь, в общем, культурно провести время. Но его сокурсник Ленька неожиданно отказался составить ему компанию. Пить в одиночестве Володька не любил, хотя после войны всё чаще прикладывался к бутылке, но и домой в этот тёплый июньский вечер 1948 года идти не хотелось. Вдруг он вспомнил, что в доме культуры имени Ленина, где художником подрабатывал его приятель Константин, сегодня планировался вечер современной поэзии. Володька решил пойти туда. Может, встретит там Константина и уговорит составить ему компанию.

На улице ещё светило солнце, но дневной зной уже отступал. Начинался приятный летний вечер, который дарил ощущение свободы и беззаботности. В детстве в такие дни Володьку нельзя было загнать домой, допоздна они гоняли с ребятами в футбол или сидели во дворе и мечтали о будущем. Да и на войне, которую лейтенант Володька прошел в пехоте с 1942 по 1944 год, пока не получил тяжелое ранение и не лишился правой кисти, в такие летние вечера солдаты подолгу не расходились спать и вели длинные неспешные разговоры о довоенной жизни. Правда, Володьке рассказывать особо было нечего (он ушел на войну в девятнадцать и, кроме школы, ничего не видел), поэтому он предпочитал слушать.

До дома культуры он решил идти пешком: современная поэзия его особо не интересовала, поэтому он рассчитывал прийти под занавес мероприятия, чтобы только перехватить Константина. Быстрым армейским шагом (Володька не умел ходить медленно) он спустя полчаса уже был на месте. Литературный вечер был в самом разгаре, всем, желающим послушать начинающих авторов, в небольшом зале мест не хватило, поэтому многие толпились в дверях. Володьке сквозь задние двери еле-еле удалось протиснуться на галерку. Он знал, что Константин предпочитает сидеть именно здесь. Окинув взглядом последние ряды, он увидел своего приятеля. Тот, как всегда, сидел с важным видом знатока, закинув ногу на ногу. Взгляд его был устремлен не на сцену, где робко и еле слышно читал своё стихотворение о любви какой-то молодой студентик, а в пол. Это означало, что он не в восторге от происходящего. Константин считал себя человеком, знающим толк в искусстве, особенно в живописи и поэзии. Он сам ещё до войны закончил художественное училище, отлично и много рисовал, и, возможно, ещё и писал стихи, хотя никому в этом не признавался.

Володька хотел привлечь внимание своего приятеля, но, как назло, студентик не прекращал читать свои «страдания юного Вертера». Прошло минут семь, когда он, наконец, закончил. В зале раздались редкие аплодисменты: похоже, стихи студентика не понравились не только Володьке. Воспользовавшись шумом, он окрикнул Константина. Тот обернулся, увидел своего приятеля и направился к нему.

– Ты какими судьбами здесь? – шепотом, чтобы не мешать зрителям спросил он.

– Да вот, сессию сдал, хотел предложить тебе прогуляться, посидеть где-нибудь. Как ни как отличник! – с гордостью ответил Володька.

– Прям сейчас не могу. Тут должен один человек выступать. Хочу послушать, – произнёс Константин, немного смущаясь, как показалось Володьке, – подождешь? Это недолго…

– Подожду, – вздохнул Володька, порываясь выйти из душного битком набитого зала, потому что ему очень хотелось закурить.

– Не уходи, послушай тоже. Это вещь!

Константин был критиком по натуре, ему редко что нравилось, даже признанные шедевры он ставил под сомнение, а тут вдруг «вещь». Володька решил послушать, что же так высоко мог оценить его приятель.

После робкого выступления студентика вышел фронтовик. Он был одет в гимнастерку, на груди висела «За отвагу». Володька стал прислушиваться. Константин отвернулся и уставился в окно, по сему Володька понял, что это не то выступление, ради которого они здесь задержались. Фронтовик читал хорошо, громко, с выражением, но, в общем-то, банальные вещи: о любви к земле, которую он защищал и на которой растет береза. И вроде как береза – аллегория женщины и родины, и будущих поколений, и чего-то ещё. Такого добра о войне сейчас писали много, и хотя Володька проникся вниманием к выступлению фронтовика (как ни как воевал), но глубокого впечатления, которое на него производил, скажем, Маяковский или Есенин, его стихи не оказали. Фронтовик прочитал четыре строфы и закончил. Зал забурлил рукоплесканиями, Володька, поддавшись общему настроению, тоже энергично захлопал.

За ним объявили какую-то женщину. Она долго не выходила, утомленные зрители, воспользовавшись паузой, принялись громко обсуждать услышанное, и вскоре зал стал напоминать не дом культуры, а воскресный базар. Наконец, на сцене показалась худощавая девушка, совсем девчонка. Никто всерьез не обратил на неё внимания, в отличие от Константина, который всем своим корпусом подался вперед и даже сел на край стула. Увидев такое внимание со стороны своего приятеля, Володька тоже стал прислушиваться… Она читала негромко, но уверенно и со знанием дела. Зал быстро притих. Там, где того требовал текст, она делала большие паузы, во время которых зрители с замиранием смотрели на её строгое выражение лица и глаза, устремленные куда-то далеко, поверх всех этих людей.

– Прости меня:

Мне грустно отчего-то,
Я не могу сложить в улыбку рот,
Наверно, это тяжести забот
Иль просто долгое отсутствие суббот.

Сегодня видела,
Как плакал мальчик,
Ах, бедный, он был так не рад
Из-за того, что не хотел идти в детсад.

Наверно, потому мне грустно…

И дождик капает так быстро
И на ладонях превращается в слезу,
А плач совсем я не терплю,

Наверно, потому мне грустно…

Иль потому, что время невозвратно,
А память не вмещает всё в себя,
А я хочу всё помнить,
Особенно тебя.

Наверно, потому мне грустно…

Иль оттого,
Что мы – лишь люди,
И Боги
Не крылья дали нам, а ноги,

А я хочу летать…

Последняя фраза эхом отозвалась в голове Володьки:

– «А я хочу летать… Да, да, я тоже хочу летать…» – подумал он в этот момент и удивился, как совпало его, Володькино, настроение, которое он сам не мог ни понять, ни выразить, с настроением этой девушки. Наверное, это и есть поэзия, когда чужими красивыми словами выражаются твои сомнения, твои разочарования, твоя боль, наконец. Хотя вроде ни о чём таком в этом небольшом стихотворении написано не было. Так, акварельный набросок, пара штрихов…

Когда Володька очнулся от своих размышлений, на сцене стоял пожилой толстый мужчина и читал что-то, не выговаривая «р». Галёрка посмеивалась, а Володька не сразу понял причину этого дружного гоготания. Он взглянул на Константина, тот показывал на дверь.

– Куда ты хотел пойти-то? – спросил Константин, когда они, протиснувшись сквозь плотные ряды стоящих у дверей людей, наконец, оказались в холле.

– Пошли в кафе… Слушай, а та девушка, ну, которая читала там, ты её знаешь? – быстро перешёл на другую тему Володька.

– Знаю, – нехотя ответил Костя.

– Познакомь! – уверенно и настойчиво прозвучало из уст молодого лейтенанта.

– Тебе же не нравятся такие…

– Какие такие?

– Такие… худые… – с ухмылкой ответил Константин, потому что Володька, действительно, всегда заглядывался на полненьких барышень с пышными телесами.

– При чём тут это? Я про стихи у неё хочу узнать, а ты… – обиделся он.

– Ладно, пошли, – нехотя согласился его приятель.

Константин повел своего товарища какими-то служебными ходами, и спустя несколько минут они оказались за кулисами. Здесь было очень душно и жарко. Молодые люди искали глазами девушку, но её почему-то не было. Ничего не говоря, Константин ринулся в другую дверь, Володька последовал за ним. Сначала они оказались в костюмерной, потом в какой-то мастерской, потом вышли в вестибюль со стороны гардероба. Они нашли её на улице, где девушка оживленно беседовала с такими же беззаботными, молодыми и весёлыми, как она, девушками и юношами. Казалось, что в этой бурной беседе именно она была центром притяжения, вокруг неё вертелись эти люди, целый мир вертелся вокруг неё, и Володьке тоже захотелось оказаться в этом бурном кружении. Наконец, девушка заметила Константина и стала прощаться со своей «свитой», а «свита» всё никак не хотела отпускать свою «королеву».

– Привет, Ира! Знакомься, мой товарищ, Володька, студент литературного института, – скромно сказал Константин, когда они смогли оказаться рядом с девушкой.

– Ира, – просто и без затей представилась она.

На сцене Ира казалась Володьке совсем юной, девчонкой, а здесь, вблизи, он увидел в ней молодую женщину: таким взрослым казался её взгляд.

– Что ты там хотел спросить-то? Давай, спрашивай, – как-то снисходительно, как к ребёнку, обратился Константин к своему приятелю, – Ира, он как человек, сведущий в литературе, хотел задать тебе несколько вопросов.

Володька растерялся. Что тут спросишь, в самом деле? Он достал беломорину и, совершенно свободно обходясь одной левой, закурил, медленно поднося сигарету ко рту и прищуривая правый глаз. В этот момент Ира как-то напряженно всматривалась в него, глаза её округлились, и неожиданно из рук упала сумка. Володька смутился, никогда он не вызывал у девушек такой реакции. И реакция была непонятная: понравился он ей или, наоборот, испугал своим пиратским видом. Первой это неудобное для всех молчание прервала девушка:

– Простите, Владимир, я … – замялась она, не найдя, что сказать.

– Видно, я вам кого-то напомнил, – предположил Володька, – и, кажется, это неприятное воспоминание…

Опять все замолчали. Константин, который, вероятно, испытывал симпатию к Ире, сто раз пожалел, что согласился знакомить Володьку с ней. Володька это понял и решил не мешать приятелю, к тому же, впервые он видел искреннюю заинтересованность со стороны Константина, которого, как всегда казалось, интересовали только его картины.

– Кость, может, я пойду, а? Не буду вам мешать?

– Почему же? Вы нам не мешаете… – отозвалась девушка.

– Ты домой? Давай, мы тебя проводим, – предложил Константин.

Ира, как все хорошенькие девушки, снисходительно согласилась, давая понять, что, мол, это необязательно, но если уж хотите, пожалуйста, можете и проводить. По дороге разговаривали о послевоенной литературе, о том, насколько полно и точно она отражает события войны. Володька горячился и доказывал, что совсем не отражает, потому что писатели по-настоящему в окопах не сидели и пороха не нюхали. Всё у них какое-то схематичное, правильное, далекое от жизни. Ира, в общем-то, соглашалась с ним. Константин задумчиво молчал и слушал. Он, вообще, предпочитал слушать, а говорил редко, но по делу.

– А где вы учитесь, Ира? – спросил Володька.

– Я училась, до войны, три курса института.

– А почему после войны не восстановились?

Ира почему-то не ответила на этот вопрос и стала что-то спрашивать у Константина про его последнюю работу, над которой он трудился уже несколько месяцев.

За оживленной беседой молодые люди не заметили, как пришли. Ира жила в Никитском переулке.

– И всё-таки, кого я вам напомнил? – спросил осмелевший Володька, – большая любовь?

Ира уже тоже не смущалась, она снова была тем центром, притягивающим к себе людей.

– Можно так сказать, – задумчиво и медленно произнесла она, будто погружаясь в далёкие воспоминания…




2


Когда эшелон наконец остановился, двери никто не открыл. Была тёмная ночь, и лишь тоненькие струйки искусственного света с трудом проникали сквозь щели ржавого грузового вагона. Никто не спал, всех томило ожидание неизвестного и оттого страшного. Измученные люди сидели, плотно прижавшись друг к другу, глаза их были закрыты. Возможно, они не верили и не хотели верить в то, что жизнь уготовила им столь жестокое испытание, а глаза продолжали показывать бесконечную страшную картину плена и этапирования в лагерь. От этого постоянно хотелось закрыть их и не открывать больше. Эшелон стоял уже около двух часов, но многим это время показалось вечностью, потому что, находясь в состоянии неизвестности и ожидания, теряешь ощущение времени и впадаешь в оцепенение.

Вдалеке послышался собачий лай, он нарастал с каждой минутой, тишина превратила его в громкий хор зловещей стаи. Вскоре послышались голоса людей… Немецкая речь, от которой по коже бежали мурашки… Речь врага, хлёсткая, резкая, будто вторившая бесконечному лаю. Что бы ни говорили эти люди, казалось, в каждом их слове содержится угроза для жизни, для всего света. Пройдёт время, но ещё долгие годы, десятилетия немецкая речь будет вызывать у многих поколений людей непонятное отторжение, как будто с кровью и молоком матери всосался этот страх перед чужим вражеским языком.

Пленники продолжали неподвижно сидеть внутри вагона, казалось, в них не было сил и воли пошевелиться или что-то сказать друг другу. Тяжелые ворота открылись, хлынул искусственный свет прожектора, опять захотелось закрыть глаза… Ничего не видеть, не чувствовать, ни о чём не жалеть…

– Выйти! Быстро! – громко кричали люди с автоматами в руках. Не столько из-за страха угрозы со стороны этих уверенных в себе людей с оружием, сколько из-за отсутствия воли и сил к сопротивлению безликая масса людей стала вытекать из вагонов. Это была длинная река, составленная из платков и шапок людей разных сословий, занятий, образования, вероисповедания. Никогда раньше эти люди не были так близки друг другу и одновременно так разрозненны, потому что горе только снаружи сплочает, на самом деле каждый пленник чувствовал себя одиноким, как никогда в жизни. То и дело в бурлящем человеческом потоке слышались отдельные крики, но никому не хотелось к ним прислушиваться, не хотелось вникать в суть происходящего: это не я кричу, это где-то далеко, это не со мной происходит, а с тем мужчиной, который стоял у противоположной стены вагона. Какое мне дело до него, когда я сам еле жив? Может, всё это только снится, только кажется. Мозг пленников, истощенный голодом, страхом и постоянным напряжением, будто отторгал всю негативную ненужную информацию, а глаза продолжали показывать страшные картины. Люди с автоматами начали сортировку: горошинка к горошинке, зернышко к зернышку. Женский плач нарастал, он превращался в бесконечный вопль отчаянья, будто все голоса всех матерей и жён, когда-то живших на земле, ожили и слились в один непрекращающийся вой.

Ирина очнулась в ровном строю женщин. Они стояли в несколько рядов на одинаковом расстоянии друг от друга и сверху напоминали идеальный квадрат – дань хвалёной немецкой педантичности и аккуратности. Люди с автоматами кого-то ждали, нервно покуривали, то и дело прикрикивая на пленных. Ирина не глядела на них. Несмотря на то, что мозг всё ещё отвергал реальность, в нём укоренилась мысль, что поднимать голову и смотреть в глаза своим палачам нельзя – это всё равно, что смотреть в лицо собственной смерти. Шея давно затекла, от усталости ныло всё тело, в голове пульсировала боль.

Все ждали его, а он, подозревая это, шёл нарочито медленно, с растяжкой, то и дело так же неторопливо и вальяжно рука, обтянутая черной перчаткой из оленей кожи, подносила ко рту сигарету. Он затягивался, прищуривал правый глаз, защищая его от сигаретного дыма. Идеально сидящее пальто офицера СС придавало его фигуре ещё большее высокомерие и важность.

Ирина подняла глаза и наткнулась на пронзительный взгляд коменданта лагеря гаупштурмфюрера СС Йохана Ленца. Дикий звериный страх вновь овладел ею, захотелось громко взвизгнуть, проснуться, ничего не чувствовать, не видеть, ни о чём не жалеть…

Может ли женщина, прошедшая по этапу, растерявшая силы и желание жить в бесконечной дороге, непрекращающемся голоде и изматывающей жажде, быть красивой? Но именно крупицы этой женской красоты искал сейчас Йохан Ленц в этих жалких, потерявших привычный облик женщинах. Для этого странного смотра были построены правильные ряды когда-то красивых, но всё ещё молодых женщин. Но красота не в выверенности и идеальности. Женщина по-настоящему красива не тогда, когда она считает себя красивой. Красота таинственна и мимолётна; она в случайно выбившейся пряди волос, спадающей на глаза, она может таиться в осунувшихся после бессонных ночей воспаленных и уставших глазах, делающих лицо значительным и выразительным, она в случайно соскользнувшей с плеча непослушной бретельке. Женщина красива тогда, когда не знает этого, когда забывает о своей внешности, когда меньше всего печется о своем облике, и эта настоящая красота преходяща и мгновенна. Стоит только заправить выбившуюся прядь волос или вернуть на место бретельку – и красота растворилась.

Йохан Ленц что-то шепнул надзирателям, небрежно указал пальцем на кого-то и продолжил своё важное шествие победителя, кем он чувствовал себя в этом лагере, где всё и все подчинялись ему беспрекословно, где он, подобно Богу, вершил свой страшный суд, свою непоколебимую волю.

Ирина оказалась в числе трех девушек, которых выбрал Йохан Ленц, ценитель античной скульптуры, поклонник Листа и Штрауса и почитатель Гёте. После осмотра врача их осталось две. Всю бережно накопленную природой женственность и нежность, нерастраченную любовь и чудом сохранившуюся красоту эти девушки должны были отдать Ленцу. А если не отдадут, то он всё равно возьмет, на это, как он считал, у него было высшее право, дарованное ему от рождения. Столь странное «увлечение» у тридцатидвухлетнего нациста проявилось ещё в годы учебы в Ганноверской высшей школе музыки, когда он совершенно неожиданно для себя в пылу юношеской страсти до полусмерти избил девушку, за которой долгое время ухаживал. Тогда он только благодаря связям отца избежал наказания. Именно безнаказанностью привлекла его работа в гестапо, именно поразительная жестокость в обращении с арестантами и пленными помогла Ленцу в короткие сроки стать комендантом и дослужиться до звания гаупштурмфюрера СС.

Ноги уже не держали, Ирина сползла по стене и обессиленной упала на пол, никто не заметил этого. Сквозь узкое окно, расположенное под самым потолком помещения, призванного быть то ли лазаретом, то ли опытной лабораторией по убийству людей, просачивались солнечные лучи. Они коснулись лица девушки, её полузакрытых глаз… Упрямый мозг снова взял верх над сознанием. Перед глазами проплывали крымские пейзажи: высокие стройные кипарисы, пёстрые цветы, голубое море, величественные горы, касающиеся своими макушками облаков. Она на босу ногу ступала по сочной зелёной траве, та безжалостно колола ненатруженные ступни, щекотала свод стопы, с моря дул тёплый ветер. Ноги путались в подоле длинной синей юбки, развевавшейся от порывов ласкающего морского бриза; глаза жмурило от солнца. Ирина упала в траву под его яркие лучи. Она чувствовала, как прогревает каждую клеточку её организма, она таяла в этом солнце, растворялась в этой траве, казалось, её больше нет, можно ничего не чувствовать, ничего не видеть, ни о чем не жалеть.

Ирина очнулась от громкого крика надзирательницы, которая срывала с неё одежду и заталкивала в холодную помывочную. Ледяная вода не отрезвляла, вонзаясь острыми иголками в еще живое, ощущающее её сырой холод тело, она ещё больше обволакивала мозг пеленой сумасшествия: «Этого не может быть! Это всё только кажется, только кажется! И меня больше нет! И ничего нет!» После душа Ирину снова куда-то толкали, во что-то одевали, лаяли на неё своими жёсткими страшными словами, значение которых, несмотря на знание немецкого языка, она не понимала. Наконец, её, как истрепанную куклу, бросили в подвал резиденции коменданта вместе с другой девушкой. Она уснула на холодном полу, ей приснилась мама и бабушка, они радостно протягивали к ней свои руки, согревали в своих теплых объятиях.

Тем временем гаупштурмфюрер СС Йохан Ленц, находясь в превосходном настроении после вчерашних посиделок в резиденции самого Г.Г., где хозяин выразил своё полное удовлетворение его работой, неторопливо направился в медицинский корпус. Войдя в прохладное помещение хирургического блока, он ощутил резкий запах лекарств, перемешанный с неприятным сладковатым духом гниющего тела. Этот специфический запах давно не пугал Ленца и не вызывал отвращения: в медблоке его лагеря вот уже год велись экспериментальные исследования профессора К.Г., светилы военно-полевой хирургии Германии. Его главная клиника находилась в восьми километрах от лагеря, здесь же проводились опытные операции над заключенными. Увидев гаупштурмфюрера, к нему направился главный врач лагеря Ульрих Петерс и поприветствовал традиционным нацистским «Слава Гитлеру!». Ленц зашел сюда лишь осведомиться, успели ли доставить отобранный материал в главную клинику профессора, о чем лично просил его Г.Г. Сам комендант лагеря с большими сомнениями относился к подобным экспериментам: он считал профессора К.Г. фанатиком, в самом отвратительном смысле этого слова. Он отрезал заключенным конечности и пришивал чужие, чтобы исследовать процессы заживления. Ещё ни одна рука не прижилась, а врач настойчиво продолжал свои опыты, требуя от коменданта своевременно доставлять ему материал для экспериментов. Ленц не доверял фанатикам, они слишком непредсказуемы, надежнее иметь дело с умными расчетливыми людьми, которые работают не за идею, а за материальные блага или расширение влияния, но профессор-фанатик был на особом счету у Г.Г., поэтому приходилось выполнять все его дурацкие приказы…

Сколько продлился её сон, Ирина не знала. Она проснулась от острого чувства голода: внутри тянуло и сдавливало желудок, спазм постепенно охватывал живот, скручивал её худое субтильное тело. Спустя час или целый день (время само по себе сжималось и растягивалось, его нельзя было измерить, почувствовать, сосчитать) дверь подвала открылась, за ней послышались голоса. Ирина стала оглядываться вокруг: сознание и способность думать постепенно возвращались к ней. Со всех сторон вдоль стен располагались брезентовые мешки, по всей видимости, с крупами и продовольствием, всюду на полу можно было увидеть мучную пыль вперемешку с крупицами земли.

– Одевайся, быстрее! И прибери волосы, поганая шлюха! – крикнула грубым мужским голосом вошедшая в комнату женщина. Она включила свет, его резкое электрическое сияние вызвало у Ирины сильную головную боль, девушка зажмурилась и упала. – Чего развалилась? Откуда вы только берётесь? Ну ничего, поплатишься скоро, пожалеешь, жизни не захочешь, – каждое слово эта женщина с розовыми упругими мясистыми щеками произносила с оттяжкой, как будто смаковала его. По всей видимости, угрозы, сыпавшиеся из её уст, доставляли ей некое удовлетворение, снимали с её души (хотя были ли в ней душа?) тяжелый груз, который томил и мучил её.

Ирина поняла почти каждое слово, она легко понимала незамысловатые немецкие фразы, особенно если их произносили неторопливо. Но почему-то эти угрозы не вызвали в ней страха, во всяком случае она не показала его этой полной сварливой женщине, которая своим видом давно женщину не напоминала. С этого момента и на протяжении всего последующего времени, проведенного в лагере, Ирина стала чувствовать некое превосходство над своими палачами, как будто мучая и истязая её, хрупкую и безобидную девушку, эти люди признавали свой страх перед ней, чувствовали опасность с её стороны. А иначе как можно было объяснить это заточение? Это постоянное запугивание? Значит, она действительно таила в себе угрозу всему их существованию. Особенно сильно она чувствовала своё нравственное превосходство перед охранниками и надзирателями – этим зверьем, навсегда потерявшим человеческое обличье. Веками, тысячелетиями человечество искореняло в себе зверя, боролось со своими инстинктами, создавало своими руками величайшие образцы духовности, а эти люди всего за какое-то десятилетие попрали все эти завоевания. Как же слаба человеческая воля перед звериной жаждой власти и обладания!

Не прекращая свои ворчливые окрики, женщина с полными руками, перетянутыми короткими рукавами блузы, вонзавшимися в упругое толстое мясо, втиснула Ирину в длинное платье, пришедшееся ей впору, оно сильно обтягивало руки и тело, а от линии талии ниспадало красивым длинным шлейфом. Волосы девушка сама наспех собрала в длинную косу. За короткий срок она преобразилась до неузнаваемости, и лишь темные круги под глазами и потухший усталый взгляд выдавали в ней пленницу.

Потом сварливая немка с жирными круглыми икрами, колыхавшимися при каждом шаге, повела её по длинной темной лестнице, заканчивающейся таким же длинным унылым коридором. Он в свою очередь вёл в просторную, хорошо убранную гостиную с дорогой деревянной мебелью и тяжелыми портьерами. За окнами было темно, лишь где-то вдали тревожно горели прожекторы надзирательских вышек. Из гостиной они поднялись по просторной парадной лестнице, застеленной ковром тёмно-зелёного цвета. Лестницу обрамляли мощные полированные перила, в которых отражались кристаллы большой люстры. Несмотря на неизвестность, Ирина ступала твёрдо и уверенно, плечи сами собой распрямились в горделивую осанку, взгляд был устремлен вперед. Она готовила себя к самому худшему, что могло с ней случиться. Любая жизнь заканчивается смертью. Люди редко вспоминают об этом, отсюда лишние страхи и обывательские устремления. После всех физических и моральных страданий, выпавших на её долю, она перестала бояться смерти, она принимала её как закономерное течение жизни, как её продолжение. Несмотря на физическое ограничение воли, она, как никогда раньше, чувствовала себя свободной, и никакие решетки, колючие заборы, автоматы и угрозы не могли лишить её этой свободы. Когда-то давно, в детстве, Ирина случайно наткнулась на старую дореволюционную книгу в потрепанном переплете. Он был настолько стар, что не сохранил названия, первые страницы отсутствовали, буквы, среди которых то и дело попадались незнакомые, были напечатаны непривычным шрифтом. От книги пахло чем-то загадочным, интересным. Девочка с жадностью прильнула к страницам, быстро пробегала глазами по бледным выцветшим строчкам. Это был сборник житий православных святых, и хотя родители не были религиозными людьми, трепетное отношение к старине не позволило им избавиться от этой запретной для строителей коммунизма книги. Она лежала в укромном месте в глубине книжного шкафа, заставленная двумя рядами собраний сочинений русских классиков. Она ждала своего часа, и этот час пришел. В ту же секунду со страниц книги стали оживать благородные сильные образы, претерпевающие мученическую смерть по имя веры, побеждающие своей силой самых могущественных земных владык. Читая её, маленькая Ирина содрогалась от описания жесточайших мучений, которым подвергали языческие императоры первых христиан, она тряслась от страха, но интерес был сильнее боязни. Долгие месяцы, пораженная своим открытием, девочка размышляла над прочитанным. Бурная фантазия рисовала перед ней сцены страшных казней, она не могла понять ни палачей, ни их жертв. Как можно проявить такую жестокость? Как можно претерпеть такую жестокость? Где найти силы? Как побороть немыслимую физическую боль и страдания?

Поднимаясь по лестнице, Ирина почему-то вспомнила эту книгу, вспомнила вопросы, которыми она терзала свою маленькую детскую головку. Теперь она знала ответ на каждый из них. От осознания этого на лице появилась зловещая улыбка… Бог ли укреплял этих людей во время пыток или так заведено природой, Ирина не знала. В этот момент она твердо понимала лишь одно: дух в человеке сильнее его физической сущности, и чем слабее становится истерзанное палачом тело, тем сильнее делается дух, ведь в этом мире ничто никуда не девается и ниоткуда просто так не появляется, а лишь перетекает из одного состояния в другое.

Сварливая немка, с широкой, как у мужчины, спиной и узкими бедрами, привела девушку в спальню, посадила на стул и поспешно удалилась, заперев дверь на ключ. Ирина осталась одна. На красивом резном комоде мерно тикали часы, на окне цвели фиалки, на стенах висели замысловатые горные пейзажи, и, если бы не далекий холодный свет надзирательских вышек, можно было подумать, что она находится в усадьбе богатого помещика прошлого века. Всё здесь говорило о роскоши, но не кричащей дороговизной и безвкусицей, а изысканной скромностью, доступной лишь по-настоящему богатым, имеющим вкус людям. С фотографий, в хаотичном порядке расположенных на бюро, на неё смотрели счастливые лица людей. На самом большом снимке дружная семья, трое детей и родители. На книжном шкафу среди плотно уложенных книг – портрет Иоганна Гёте. «Часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла», – вспомнились хрестоматийные слова его трагедии. Античность, Возрождение, Просвещение, немецкие романтики, как хорошо она помнила интересные лекции из курса зарубежной литературы, как восторгалась её авторами, взахлёб читала книги, выписывала понравившиеся цитаты… Как далеко теперь всё это…

Внезапно ключ в замке повернули. От неожиданности Ирина опять впала в оцепенение и вместо того, чтобы быстро сесть на стул, на который её посадили, осталась неподвижно стоять возле шкафа с книгами. Она смотрела, как открывается дверь, время вновь замедлилось, эти доли секунды расплылись для неё в четверть часа… За дверью показался Йохан Ленц. Он был в форменном френче, идеально сидящем на его худощавой фигуре. Стоявшая посреди комнаты Ирина, по всей видимости, не была для него неожиданностью, поэтому он приятно улыбался, но в этой улыбке было что-то дьявольски зловещее. Его масленые глаза блестели какой-то страшной сатанинской похотью. Ирина не выдержала пристального взгляда и опустила голову. Ленц закурил. Он подносил сигарету ко рту, не сгибая мизинец и безымянный палец, закрывая ладонью всю нижнюю часть лица. Дым заставлял правый глаз щуриться. Ирина смутилась. Она всегда смущалась при виде мужчины, даже в школе всегда робела при разговоре с мальчиками, опускала глаза, не находила, что нужно сказать, боялась выдать своё стеснение. Ленц подошёл к окну, вальяжно докурил сигарету. Он всё делал, как-то не торопясь, напыщенно и гордо, страсть к красоте заставляла его вести себя так, будто в этот момент на него смотрели тысячи пар глаз. Он докурил, снял френч и аккуратно повесил его на спинку стула, потом подошёл к Ирине и стал медленно расстегивать пуговицы на спине её платья. Девушка испуганно прижала руки к груди, пытаясь препятствовать намерениям мужчины. В этот момент она пожалела о том, что когда-то кому-то нравилась: университетскому вахтеру дяде Мите, сокурснику Ване, Андрею из соседнего подъезда…

– Я не буду просить, я сам возьму то, что мне нужно, – медленно по-немецки проговорил Ленц. Ирина всё поняла и беспрекословно опустила руки. Он толкнул её на кровать. В этот момент в памяти девушки всплыло стихотворение Иоганна Гёте, которое они проходили на втором курсе университета. Сама не понимая, зачем, она, как мольбу о пощаде, начала читать его в оригинале вслух, громко и с выражением.

– Sah ein Knab' ein Roslein stehn,
Roslein auf der Heiden,
war so jung und morgenschon,
lief er schnell, es nah zu sehn,
sah's mit vielen Freuden.
Roslein, Roslein, Roslein rot,
Roslein auf der Heiden.

От неожиданности Ленц сначала остановился, а потом громко рассмеялся, но Ирина продолжала:

– Knabe sprach: Ich breche dich,
Roslein auf der Heiden!
Roslein sprach: Ich steche dich,
da? du ewig denkst an mich,
und ich will's nicht leiden.
Roslein, Roslein, Roslein rot,
Roslein auf der Heiden.

Und der wilde Knabe brach
's Roslein auf der Heiden;
Roslein wehrte sich und stach,
half ihm doch kein Weh und Ach,
mu?t' es eben leiden.
Roslein, Roslein, Roslein rot,
Roslein auf der Heiden[1 - Мальчик розу увидал,Розу в чистом поле,К ней он близко подбежал,Аромат её впивал,Любовался вволю.Роза, роза, алый цвет,Роза в чистом поле!– «Роза, я сломлю тебя,Роза в чистом поле!»«Мальчик, уколю тебя,Чтобы помнил ты меня!Не стерплю я боли».Роза, роза, алый цвет,Роза в чистом поле!Он сорвал, забывши страх,Розу в чистом поле.Кровь алела на шипах.Но она – увы и ах! –Не спаслась от боли.Роза, роза, алый цвет,Роза в чистом поле!].

Пока она дочитывала стихотворение, лицо палача как будто преобразилось. Она впервые заметила в нём человеческие черты: большие серые глаза, отчего-то грустные, хотя Ленц в этот момент улыбался, красивый правильный нос, белую неестественно чистую кожу, тонкие губы; казавшееся молодым лицо обрамляли прямые пепельно-русые волосы и такая же пепельно-русая щетина.

«Наверное, в детстве он походил на готического ангела», – почему-то подумалось Ирине.

Комендант продолжал улыбаться. Теперь он пристально вглядывался в свою жертву: выбившиеся светлые пряди падали на красивое бледное худощавое лицо с неестественно обострившимися круглыми глазами сине-голубого цвета. Наверное, неосознанно, но все его жертвы фатально походили друг на друга; не отдавая себе отчёта в этом, Ленц неизменно выбирал женщин одного, ещё в молодости навеянного типажа и без труда находил его в представительницах разных национальностей. Во всех своих жертвах он искал молодую трепетную невинность, слабость, его привлекал девичий стыд неопытности; когда же ему хотелось извращенной любви зрелой любовницы, он ехал Берлин и встречался там с актрисами, благо, те всегда благоволили молодым эсэсовцам. Но в лице этой пленницы было что-то новое: несмотря на испуг, отразившийся в расширенных круглых зрачках (привычное для коменданта зрелище), в нём был неподдельный интерес, странное для подобной ситуации желание осознать, понять, воспринять. Да ещё старая немецкая песенка, когда-то литературно обработанная старым добрым Гёте, на чистейшем немецком в этот неподходящий момент. Это ли не верх оригинальности, или глупости, или сумасшествия?

«Может, она уже рехнулась? Этого только мне не хватало», – предположил Ленц, исказив красивое лицо гримасой брезгливости. Он ухватил голову своей жертвы за подбородок, повертел, чтобы лучше рассмотреть профиль.

– Как похожа на арийцев! – со зловещей ухмылкой произнёс комендант. – И знает великую немецкую литературу! Похвально! Но всё равно ты русская! – закричал Ленц и изо всех сил ударил девушку по лицу, потом ещё и ещё. Из носа струей полилась кровь, но Ирина как будто не чувствовала боли. Перед тем, как сознание покинуло её, в голове мелькнула мысль, что вот этот первый в её жизни момент близости с мужчиной станет последним мгновением её существования, что он будет не ради зарождения новой жизни, как это заведено природой, а ради удовлетворения грязной похоти человека, взявшего на себя роль Бога…




3


«Ну конечно, чем могло всё это закончиться? Ничего другого и ожидать было нельзя», – думала Ирина в тот момент, когда чужое упругое тело ритмично входило и выходило из неё. Чужой мужчина, которого Ирина видела всего несколько раз в своей жизни, четверть часа то и дело переворачивал её тело, она смотрела на него безучастными глазами. Олег продолжал своё дело и как будто не замечал или не хотел замечать этого безразличного равнодушного взгляда… Насытившись её телом, будто в нём было что-то, заключавшее в себе частицу той радости, самодовольства и удовлетворения, которые теперь перетекли к нему и отражались в его весёлых самоуверенных глазах, в пухлых разгоряченных губах, во всем его лоснящемся от пота теле, Олег ушёл в ванную. Ирина накрылась с головой одеялом, стараясь скрыться в его темноте от тяжелых мыслей, которые стремительно её догоняли.

«Неужели всего этого ему достаточно для того, чтобы казаться счастливым? И это и есть любовь? Любовь, воспетая писателями и художниками, любовь, вдохновлявшая Пушкина на стихи и ставшая причиной его гибели. Любовь, слова о которой разбросаны по миллионам страницам книг, которые я прочитала!»

Утром, собираясь на работу, Ирина чувствовала себя грязной и низкой. Это только в тупых сериалах после ночи со случайным человеком героиня чувствует себя красивой и желанной – ничего, кроме унижения и обиды, Ирина сейчас не чувствовала.

«Ну и что такого? – пыталась она себя уговорить. – В конце концов, мне уже тридцать лет, я свободная женщина, имею полное право…» – но чем больше она уговаривала себя, тем хуже ей становилось. Во-первых, она не хотела этого, во-вторых, ничего не чувствовала к этому мужчине, в-третьих, эта ночь ничего, кроме раскаяния в содеянном, ей не дала. Вчера, когда Ирина сидела за работой в архиве ГУЛАГа, куда недавно сдельно устроилась, чтобы иметь доступ к уголовным делам политических заключенных, ей позвонил Олег и привычным нагловатым тоном пригласил на ужин, и Ирина почему-то согласилась, хотя с самого первого дня знакомства зареклась с ним встречаться.

С Олегом она познакомилась на свадьбе однокурсницы около полугода назад. Он как-то сразу с присущей ему бесцеремонностью и самоуверенностью, выдававшими в нем опытного ловеласа, принялся за ухаживания. Вернее ухаживаниями это было назвать сложно. Привыкший брать быка за рога, молодой человек тут же заявил о своих отнюдь не платонических намерениях в отношении девушки, но неожиданно для себя наткнулся на противодействие, которое подрывало его статус плейбоя. После пары встреч он переключился на длинноногую секретаршу его босса, которая давно строила ему глазки, однако отношения с ней быстро исчерпали себя, а ощущение некой незавершенности знакомства с Ириной не покидало. Не то, что бы он часто о ней думал или испытывал какие-то нежные чувства… Нет, это был простой спортивный интерес. Вот он и позвонил вчера Ирине и пригласил на ужин.

Скинув вызов, девушка ещё долго ругала себя за то, что согласилась встретиться с этим бородатым мачо, который так нагло стал приставать к ней еще в первый день знакомства. Да и поговорить с ним было не о чем. Но самое отвратительным казалось даже не это, самым неприятным Ирине почему-то показалось другое: Олег так кичился своей новомодной бородкой, что постоянно во время разговора поглаживал свою тщательно филированную щетину, чем приводил её в бешенство. Казалось, он ни о чём, кроме бороды, думать не может. И вот, всё закончилось банальными приставаниями и заурядным сексом.

В последнее время Ирина испытывала тягостное чувство недовольства собой и всей своей жизнью. Ей казалось, что от неё ускользает что-то важное, настоящее, правильное, пока она грязнет в мелкой суете ежедневных забот и пустых разговоров. От осознания этого она томилась чем-то несбыточным, нереализованным. Чем было это что-то, она не знала, но почти была уверена, что оно где-то есть, в противном случае она бы не чувствовала эту постоянную глухую пустоту, словно она находится на дне огромной пропасти, окруженная вакуумом. То ей хотелось сделать что-то значимое и важное, чтобы громко заявить о себе, то, напротив, хотелось затеряться среди людей, чтобы стать незаметной и навсегда избавить себя от необходимости с кем-то общаться и поддерживать привычные человеческие связи и узы.

Лет с пятнадцати мечтала она написать книгу. Но про что? Женщины обычно про любовь пишут. Но Ирина не очень-то в неё верила, да и банально это было до пошлости. Всё, что можно было сказать о любви, давно сказали до неё, и талантливо сказали. Толстой вообще авторитетно так заявил в свое время, что не может женщина быть писателем, потому что, мол, никогда правдиво не опишет внутренний мир мужчины. Как с этим не согласиться? После филфака мысли о книге стали казаться ещё более призрачными. Жадно проглатывая каждый день по двести страниц классического текста, все больше понимала Ирина, что написать вот так же она никогда не сможет, а хуже писать не хотелось. Слишком большими мерками мерила Ирина во всем, и не только в своих литературных пробах. Полюбить – так королеву, проиграть – так миллион… Отсюда и были все её несчастья, как считала Любовь Юрьевна, Иришкина мама. Три десятка скоро стукнет девке, а она всё сидит в своей библиотеке, книжки выдаёт и беседы о русской словесности для детей проводит. Ни мужа, ни детей, ни денег… Провал по всем статьям. А ведь неглупая, училась хорошо, и собой вышла статная, высокая, обычно такие мужчинам нравятся. Но и с противоположным полом ничего серьезного не выходило, и всё из-за повышенных требований. Поумерила бы она свои запросы, давно бы замужем была.

Но после нового года Ирина вдруг снова загорелась идеей заняться литературой. И чем быстрее приближалось лето, тем яснее и отчетливее стали вырисовываться будущие планы. Долгими часами бродила она по городским улочкам и паркам, о чем-то думала, просыпалась среди ночи и сидела в темноте на кровати. Мать стала подозревать что-то недоброе, уж не влюбилось ли её великовозрастное чадо, но на расспросы матери Ирина только отнекивалась и продолжала уходить в себя. В мае удалось ей сдельно устроиться на работу в архив ГУЛАГа, работенка так себе, конечно, и зарплата символическая, да и работа по оцифровке документов не сулила творчества, но доступ к уголовным делам репрессированных манил Ирину, как древние папирусы: чем-то загадочным притягательно веяло от них. Все выходные она теперь просиживала за новой работой, тщательно разбирая пожелтевшие листы старых толстых дел, смотрела в потухшие глаза людей на фотографиях с лагерными номерами. Среди этих запылившихся дел и мечтала она найти тот алмаз, при умелой огранке которого о многом можно будет сказать в литературе. Мечты о книге стали единственным важным элементом, который прочно прикреплял её к жизни, наделял эту жизнь смыслом, заполнял тот вакуум на дне пропасти чем-то настоящим, но сегодня не работал даже этот стимул. Утро рисковало перейти в затяжную депрессию. Даже привычный макияж Ирина наносила сейчас небрежно и неохотно, просто потому, что так надо. Собрав волосы в пучок, она выскользнула из дома и побежала в направлении метро. Можно было и не бежать, времени – вагон, но она как будто хотела в этот момент убежать от себя, от своей такой пустой, нескладной и никчёмной жизни. Каждое создание на этой земле играет свою необходимую роль, находясь в неразрывной пищевой цепочке живых существ. Человека никто не ест. К чему тогда он? Тем более, если этот человек не продолжит свой род, не выполнит важной функции, назначенной ему природой. Ещё совсем недавно Ирина как будто смирилась со своей участью одинокой женщины, поставила, так сказать, на себе крест, зарывалась с головой в работу, чтобы не думать об этом, но природа неизменно брала своё, она будто напоминала ей об этой важной функции любой, даже самой некрасивой женщины. Конечно, можно было себя утешать статистикой, что в России миллионный город одиноких женщин, которые никогда не выполнят своё предназначение. Вон соседка Юлька одинокая, подруга Наташка, да и в библиотеке только Вера Ивановна замужем, да и то лучше одной быть, чем за такого…Но сегодня все эти «утешительные» схемы не работали. Ирина будто наконец осознала, что навсегда-навсегда останется одна.

В библиотеке её встретила Катя, её коллега. Увидев разбитое лицо Иры, она не замедлила ей сообщить о том, как она сегодня плохо выглядит, как обострились у неё морщинки вокруг глаз и что неплохо было бы ей взять отпуск и отдохнуть. Ирина сегодня была не в том состоянии, чтобы отвечать колкостями на колкости. Она предпочла зарыться в библиотечном фонде, чтобы никого не видеть и никому не попадаться на глаза. Взяв в руки сотовый, девушка стала бесцельно листать новостную ленту и, не найдя ничего интересного, открыла галерею. С первой открывшейся фотографии на неё смотрела молодая девушка-заключенная, уголовное дело которой Ирина вчера сфотографировала, надеясь использовать что-нибудь из него в своей будущей книге. Она и сейчас не могла понять, почему из огромного числа папок выбрала для себя именно эту: то ли её впечатлил молодой возраст заключенной, то ли тот факт, что с «преступницей» её роднили одинаковые имя и отчество. Чтобы отвлечься от своих проблем, она принялась тщательно изучать каждую отснятую страницу репрессированной Ирины Анатольевны Каманиной, арестованной в далёком 1948-м году…




4


После сдачи сессии у Володьки начались самые настоящие каникулы. Не то, чтобы он уж очень их ждал, просто само название возвращало его в далёкое беззаботное довоенное детство. Как тогда всё казалось простым и понятным! И вот спустя столько лет, пройдя ужасы войны, испытав каждый свой нерв на прочность, он снова будто вернулся в беспечное лето. Впереди было два свободных месяца. Конечно, он не собирался, как ребёнок, впустую болтаться по московским улочкам, ещё в марте он начал составлять себе список «делишек» на лето. В этом ставшем к июню увесистым списке значились не только серьезные дела, как, например, чтение античной литературы, которую он давно хотел прочитать, но и такие легкомысленные «делишки», как «встретить рассвет на берегу озера» и «влюбиться». После войны с девушками у Володьки не клеилось: то ли обрубленная рука отпугивала девчонок, то ли после расставания с Ниной все казались ему какими-то не такими. И вообще Володька не был из тех смелых парней, которые решительно брали быка за рога и своими шутками-прибаутками быстро могли понравиться любой девчонке, даже самой хорошенькой. Да и простых ухаживаний ему теперь стало мало. После войны всё это начало казаться каким-то незначительным, мелким. Если уж связать себя с женщиной, то только по любви, а о ней Володька знал не понаслышке: он долго приходил в себя после расставания с Ниной.

Первым в его списке «делишек» было дело серьезное. Скромной пенсии и ещё более скромной стипендии ни на что не хватало, поэтому Володька давно хотел найти себе работу, что-нибудь простое, чтобы не отвлекало его от учёбы. Но задача была не из легких: непросто инвалиду без руки найти работу.

Сегодня он решил действовать решительно и обойти близлежащие школы. Возможно, кому-нибудь нужен на летний период сторож, уж что-что, а с этим он справится, как ни как войну прошёл, орден имеет. Он вышел из дома, когда летний день полностью вошёл в свои права. На небе ярко светило солнце, его палящие лучи накаляли воздух до предела, душная горячая атмосфера затрудняла дыхание и лишала сил. Пока Володька добрался до первой школы, он почувствовал сильную усталость. Пот валил градом, хотелось пить. Тут он вспомнил фронт, длинные бесконечные километры дорог, которые они прошли в жару под палящим солнцем и в лютый мороз по глубокому снегу. Тогда и усталость ощущалась как-то по-иному. Вроде, устал, сил никаких и жрать хочется так, что весь желудок сдавило, но всё равно идешь и не думаешь о своей усталости. Просто идешь, потому что не идти нельзя, привал и отдых только по приказу. Как-то просто всё тогда было и ясно. Если шагаешь, значит, ещё живой, упал – всё, кончился твой путь.

В школе Володьку встретили неприветливо. Сначала уборщица, сидящая на вахте, долго таращилась на его руку, потом завуч, которая разговаривала с ним, то и дело пыталась его ужалить.

– Значит, вам нужна работа на неполный рабочий день… А что будете делать в оставшееся время? – пристально смотря на Володьку сквозь очки, строгой интонацией спрашивала она.

– Так я же говорю, я студент, учусь на дневном отделении, – как будто оправдывался молодой лейтенант.

– Учитесь, значит… А не поздновато, молодой человек? В стране рабочих рук не хватает, а вы всё учитесь. Сколько вам лет-то?

– Не только в стране рабочих рук не хватает, у нас тоже не хватает… рук… – как-то сурово ответил Володька.

– А вы меня своими ранениями не впечатлите. Не такое видела. Вы-то вот живой остались, подумаешь, рука…

– Подумаешь, – зло повторил Володька.

– Вот именно. Живой остались, а работать не хотите…

– Да что вы заладили, живой, живой. Вам-то какое дело?

– Ничего… – как будто одумавшись, произнесла женщина и, немного погодя, с сомнением в голосе добавила, – в самом деле, ничего. Нет у меня для вас работы, молодой человек, нету.

– Нет, так нет, – холодно отозвался Володька и вышел из кабинета.

Настроение было безнадёжно испорчено. Не в первый раз он сталкивался с этим, но всё равно никак не мог привыкнуть к укоряющим глазам и колким фразам женщин, потерявших на войне своих мужей и сыновей. Как будто тот факт, что он, Володька, остался жив, являлся для них неопровержимым доказательством его трусости или бесчестия. Даже если эти женщины ничего ему не говорили, а просто смотрели на него, он всё понимал по их тяжёлым завистливым взорам. Володька испытывал к ним жалость. Конечно, очень сложно матери смириться с потерей сына, но ведь и он не виноват, что остался жив. Если выжил, значит, так надо было.

Несмотря на усталость и плохое настроение, Володька всё же зашёл ещё в пару школ, но никакого результата его настойчивость не принесла. Тогда он решил сходить к Константину, может, в их дом культуры нужен охранник, и почему он раньше не спросил его об этом. Чтобы застать своего приятеля на работе, молодой человек прыгнул в троллейбус и уже через полчаса был на месте. К его огорчению, Константина в ДК не оказалось, и это неудивительно, ведь он часто брал работу на дом: рисовал афиши, плакаты, декорации. Можно, конечно, было пойти в администрацию и самому узнать, но опять, как мальчишка, стоять и оправдываться перед кем-то он сегодня больше не хотел. Уже подходя к выходу, он услышал чей-то знакомый голос, назвавший его по имени:

– Володя! Владимир! – Володька обернулся. Перед ним стояла Ира, с которой недавно он имел честь познакомиться. Она была в скромном сером платьице, тоненький поясок перевязывал её худенькую талию и подчеркивал стройные, но женственные изгибы. Красивое правильное лицо, как на античных скульптурах, обрамляли русые волосы, убранные в аккуратную шишку. – Вы ищете Костю? А он ушёл домой, завтра нужно сдавать плакаты, а он, как всегда, увлёкся своей живописью и ничего не успел. Побежал доделывать. – Володька смотрел на неё и завидовал Константину: с какой теплотой в голосе она сейчас говорила о нём. Прошло то время, когда Володька ценил в девушках пышные формы и бездонные голубые глаза. Теперь, кроме формы, хотелось ещё и содержания. Всё как в литературе.

– А завтра он будет? – спросил он просто для того, чтобы что-нибудь спросить.

– Да, утром, ему в девять сдавать плакаты.

– А вы домой? Можно я вас провожу? – Володька стыдливо опустил глаза, и ему стало неловко за то, что он стыдится своего вопроса. Ира долго молчала, как будто колеблясь между «да» и «нет». Молодой человек всё понял и решил не настаивать, но сомнения девушки невольно обидели его.

– Подождите, Володя, я сейчас. Только возьму вещи, – после мучительных сомнений произнесла Ира.

Они медленно шли по улице Горького в направлении её дома. Ира была какая-то молчаливая и задумчивая. То и дело она украдкой разглядывала Володькино лицо, как будто ища в нём знакомые черты. Потом решительно отворачивалась, ещё больше погружаясь в свои размышления. Володька пожалел, что решился провожать Иру: ещё вчера он заметил, что она нравится его другу, а уже сегодня Володька, воспользовавшись его отсутствием, провожает её до дома. Чувствуя себя виноватым, он решил завести разговор о Константине.

– Вы работаете вместе с Костей?

– Да, я работаю в костюмерной, ремонтирую костюмы, – как будто обрадовавшись вопросу, ответила Ира.

– И сочиняете стихи…

– Сочиняю – это слишком громко сказано, так уж, пишу в своё удовольствие. Я и выступать-то не хотела, Костя уговорил. Говорит, что в моих стихах что-то есть. Я, если честно, так не считаю.

– И зря. Он, вообще, редко, что хвалит, скорее критикует. Я вообще не помню, что бы ему что-то нравилось… А вы видели его картины?

– Видела. Вот это, действительно, реализм, я бы даже сказала гиперболизированный реализм, доведенный до страшного гротеска. Очень жаль, что современники никогда не увидят его картин.

– Вы думаете, их никогда не выставят? – с горечью в голосе спросил Володька. Он раньше и не задумывался о том, как, возможно, обидно писать полотна, зная, что они не дойдут до своего зрителя.

– Нет, конечно,… Его картины слишком далеки от, так сказать, официального искусства. И потом, он был в плену. К таким у нас предвзятое отношение, вы же понимаете… – сказала Ира и устремила свой взгляд на Володьку, чтобы не только услышать, но ещё и увидеть то, как он относится к плену.

– Понимаю, но ведь Константин попал в плен случайно, был ранен в бою, чудом выжил. Хотя… – задумался Володька.

– Что хотя? Договаривайте! – упорно настаивала Ира.

– Конечно, в отношении Константина это несправедливо, но ведь, помимо него, есть и другие, те, которые заслуживают такого… Многих даже сажают, значит, они, действительно, виноваты…

– То есть вы наивно полагаете, что у нас сажают только тех, кто виноват… – в голосе Иры визгливыми нотками зазвучало раздражение. Она пыталась сохранять спокойствие, но по её лицу было видно, что её очень задели слова Володьки.

– Бывают, наверное, и ошибки, но ведь нужно всех проверить. Вот Константина же проверили и отпустили. Возможно, кого-то и посадили несправедливо, но если это помогло упрятать изменников, так надо было. Я понимаю, это жестоко звучит, но такова жизнь. На войне тоже несправедливо погибло много хороших достойных ребят, они были лучше, чем я, но они погибли во имя благородной цели. Их жертвы не напрасны, – закончил Володька, оставшись довольным своей убедительной и грамотной речью. Но, по всей видимости, эта речь не произвела на Иру должного эффекта. Она опустила глаза и как-то разочарованно усмехнулась. Володька достал папиросу и стал прикуривать. Он уже так привык справляться без кисти на правой руке, что быстро сладил со спичечным коробком и беломориной. Ира снова уставила на него свой пронзительный взгляд, но теперь он был полон не страха и недоумения, как вчера, а обиды и злости.

– Да, наверное, вы правы. Вы всё так хорошо понимаете, – прозвучало с иронией в голосе. – Мне пора. Спасибо, что проводили. До свидания.

Ира скрылась в темноте подъезда, а ошарашенный Володька остался стоять на месте. Он даже не нашелся, что сказать ей в этот момент, и тем более не мог понять причину столь странной реакции девушки на его слова.




5


Сегодня комендант лагеря гаупштурмфюрер СС Йохан Ленц проснулся не в настроении. С утра у него болела голова, ныло всё тело и гудели ноги. На душе было мерзко, и он не понимал причину такого уныния. Подобные состояния в последнее время случались часто. В такие дни его всё раздражало, он без причины кричал на подчиненных и злился сам на себя. То его бесил этот грязный лагерь, в котором он вот уже второй год был вынужден прозябать, то эта тупая свора людей, его окружавших. Всё чаще он сам признавался себе в том, что обратной стороной этой сильной империи, которую они все с таким рачением строили, были люди. Да, да, люди, оказавшиеся у власти. Они требовали безоговорочного подчинения и сами безоговорочно подчинялись вышестоящему лицу, они рассуждали одинаково и даже выглядели одинаково. Но всё бы ничего, если бы все эти люди не были тупыми исполнителями чужой воли, не имеющими своего мнения. Их объявили расой господ, они радостно приветствовали это провозглашение, они ликовали, но при этом боялись даже подумать, усомниться, критически поразмыслить. Нет, их дело теперь – безоговорочное подчинение фюреру, исполнение его железной непоколебимой воли, которая превыше закона, потому что способна сломить любой закон, юридический, человеческий, нравственный. Третий рейх, который провозгласил себя тысячелетним, выбрал себе в подчинение самых преданных служак, а, как известно, лучшими исполнителями являются тупые необразованные люди, идиоты, неспособные мыслить и рассуждать. Конечно, себя к тупым идиотам Ленц не причислял, такого мнения он был о своем окружении.

Дни в лагере проходили довольно однообразно. Когда Ленц был назначен его земным владыкой, лагерь был уже выстроен и полностью укомплектован, ему оставалось лишь поддерживать в нём строгий режим и порядок, основанный на подчинении и страхе: арестант боится надзирателя, надзиратель боится начальника охраны, начальник охраны боится коменданта, а комендант… комендант никого не боится, он призван внушать страх. Поначалу Ленц гордился своей должностью, считал её оплотом прославленного на весь мир немецкого порядка; всё в лагере работало, как точный механизм, по действиям надзирателей и заключенных можно было сверять часы: утренний подъем, ещё до рассвета, поверка, выборка больных с последующим уничтожением, трудовые работы, обед, поздний отбой, регулярное прибытие эшелонов с новыми пленными. И так изо дня в день. Чтобы работал этот давно заведенный механизм, уже не требовалось никаких усилий. И теперь Ленц впервые за эти два года почувствовал себя стервятником, питающимся падалью. Новых заключенных с каждым днём приходило всё больше и больше, а это требовало открытия внешних отделений, прокладывания цепи железнодорожных путей, соединяющих все отделения в одну исправительно-трудовую империю, заключения договоров с промышленными и военными предприятиями на аренду труда заключенных, строительства цехов военных предприятий и так далее. В то время как другие офицеры СС зарабатывали себе звезды на войне с русскими, он, как стервятник, делал себе карьеру на падали. Сначала евреи, теперь коммунисты. Казалось, им не будет числа. Третий рейх так усердно тысячами уничтожал этих недочеловеков, а их грязные матери продолжали рожать…

Никакой жалости к этим людям он не испытывал (какая может быть жалость к людям, которых законодательно людьми считать перестали?), поначалу его даже очень забавляло их истреблять. Он специально поднимался на вышку, брал в прицел заключенного, который казался больным и слабым, и одной-двумя пулями сражал человека наповал. С каждым днём выстрелы были всё более меткими, но азарта становилось меньше. Где-то в глубине сознания ещё сидел тонкий голосок сомнения, который задавал неудобные вопросы и говорил о стыде, грехе и совести, но с каждым днём он напоминал о себе всё реже и рано или поздно должен был заглохнуть под громкими звуками нацистских маршей и хором партийных лозунгов.

Регулярные попойки тоже ничего, кроме головной боли, не доставляли. Он чувствовал, что с каждым днём превращается в тупого санитара, беспрекословно выполняющего чужую волю. А ведь когда-то он учился в консерватории, правда, всего три курса (потом из-за истории с избитой девушкой его отчислили). Однако следует заметить, что с самого детства искусство привлекало Ленца не возможностью обретения истины и смысла, не высокопарным служением чему-то вечному и прекрасному, музыка привлекала его, от рождения одаренного совершенным слухом и беглыми тонкими пальцами, легким путём достижения славы и признания. Теперь же, спустя много лет, о страсти коменданта к искусству напоминали лишь картины, книги и рояль, стоящий в гостиной его резиденции. Роскошный белый инструмент был юношеской мечтой Ленца и его гордостью. Но к нему он теперь не притрагивался. Как будто душа больше не требовала этих мягких пронзительных мелодий Штрауса и Листа, которыми он прежде восторгался. Возможно, рояль был для Ленца некой нитью, связывающий его с когда-то прекрасной жизнью, наполненной музыкой, где ещё не было столько убийств, трупов и страданий.

В этот день Ленц пришёл домой раньше обычного и поймал себя на мысли, что уже полгода не садился за инструмент. Он снял перчатки, плащ, расстегнул форменный френч и сел за рояль, положив руки на колени. Сначала он долго сидел, не откидывая крышки. Его взгляд был устремлен куда-то вдаль, поверх всего. Потом, как будто что-то обдумав, он решительно открыл крышку и яростно, как на женщину, накинулся на клавиатуру. Его тонкие пальцы быстро бегали по блестящим полированным клавишам, тело наклонялось вперед и опрокидывалось назад в такт музыке, из-под его воздушных взмахов полилась вторая венгерская рапсодия Листа. Он играл наизусть, глаза медитативно закрылись от наслаждения, но вдруг после очередного решительного взмаха его правая рука ошибочно приземлилась мимо одной ноты: он забыл про бекар, и средний палец упрямо упал на соль диез. Вмиг его лицо обезобразила кривая гримаса. Лицо стало красным, глаза налились яростью. Он со злостью стал бить кулаками по клавишам рояля, в каждый удар он вкладывал всю свою силу и злость – инструмент отвечал странными, негармоничными всхлипами, режущими слух. Ему хотелось прекратить эти всхлипывания, но он ударял всё сильнее и сильнее, как будто не понимая, что каждый его взмах является причиной этого горького рыдания, и, чтобы его остановить, нужно всего лишь прекратить истязать инструмент. От сильных ударов на клавишах стали появляться следы крови. Ленц испугался и замер. Он как будто не понимал, что это его кровь, сочившаяся с костяшек кулаков. На мгновение ему показалось, что это белый рояль, предмет его гордости, истекает кровью.

Вдруг что-то зашевелилось за портьерой. Он увидел свою экономку фрау Лизбет. Та с недоумением и страхом смотрела на Ленца, из её рук вывалился мельхиоровый поднос и с грохотом упал на пол. Взбешенный комендант встал из-за рояля и огромными шагами направился к женщине. Испуганная фрау побежала на кухню. Добежав до коридора, Ленц стал изрыгать в её адрес ругань и проклятия. Он спустился по темной лестнице за убегавшей экономкой, но она скрылась в неизвестном направлении. Тогда он с бешенством стал открывать все двери и заглядывать во все подсобные помещения, располагавшиеся в подвале его резиденции. Часть дверей была закрыта, а за одной из них его взгляду предстала неожиданная картина: в углу комнаты, заставленной мешками, на полу лежала полуголая девушка. Всё ей тело было в кровоподтёках и синяках, а длинные русые волосы спутались от запекшейся на них крови. Она не подавала признаков жизни.

– Что это? – закричал Ленц. – Фрау Лизбет, что это?

На пороге комнаты показалась испуганная экономка. Она вся тряслась от страха, её дыхание сбилось от быстрого бега.

– Я, я забыла про неё. Но я сейчас попрошу Ганса отнести это, извините, гер Ленц!

Пока фрау Лизбет, заикаясь от робости перед своим господином, объясняла причину промаха, Ленц обдумывал идею, которая внезапно пришла ему в голову. Он давно не доверял этой женщине, ему казалось, что она неусыпно следит за ним и, возможно, даже доносит на него куда надо, а если ещё не донесла, то рано или поздно донесет. Тем более Ленцу было, что скрывать от своего руководства: последние полгода он неплохо зарабатывал на заключенных, отдавая их в аренду местным фабрикантам. По документам эти люди числились умершими. Деньги, которые он получал от этого выгодного для промышленников предприятия, он, разумеется, присваивал себе. Никто, кроме ближайшего окружения Ленца, не знал об этом, но со своими сообщниками он неплохо делился, поэтому в отношении них опасений не было, а вот эта услужливая и скрытная женщина с каждым днём всё больше не нравилась хитрому коменданту. Её чрезмерная угодливость, доходившая до абсурда, всегда переходила в лицемерие, оно меняло выражение лица, интонации и тембр голоса и даже сутулило от природы могучие квадратные плечи женщины.

– Не надо. Оставь её. Принеси воды и хлеба. Если выживет, будет помогать тебе по хозяйству. Насколько я помню, она знает немецкий, – сказал Ленц и смутился от последних слов. Он взял пустой мешок, сел на корточки и прикрыл девушку, ловя себя на мысли, что ему неприятно, если кто-то другой, кроме него, будет видеть её наготу.

Фрау Лизбет была не в восторге от этой идеи, она как будто поняла, что от неё хотят избавиться. Такое положение вещей её пугало.

– Не стоит, гер Ленц. Я и сама прекрасно справляюсь. И потом у нас есть Ганс, он отлично мне помогает.

Комендант пытался припомнить, сколько дней здесь лежит эта русская, среди вереницы женщин, прошедших в последнее время через его руки, она запомнилась Ленцу своей странной выходкой. Гёте, песенка про розу, да, это была она, в этом не было никаких сомнений, и она была у него три ночи назад. Судя по изможденному виду пленницы, она давно была без сознания.

– Принеси воды! – снова громко с яростью прокричал комендант. Он догадался, что его экономка сейчас сделает всё, чтобы эта девушка не выжила, но то ли оттого, что он желал насолить этой вредной тётке, то ли по другой причине, ему захотелось, чтобы пленница непременно осталась жива.

Женщина вернулась с ковшом воды, сама не понимая, зачем он понадобился коменданту. Неужели он собирается её выхаживать? Проще было сдать её в лагерь, где её при первой же поверке отсортируют и, если нужно, умертвят инъекцией фенолина. Так они с Гансом обычно и делали.

– Сегодня прибудет новый эшелон, – как будто невзначай сказала фрау Лизбет. Ленц понял намёк женщины – она раздражала его всё больше. Поймав на себе его бешеный взгляд, экономка испугалась, что взболтнула лишнего, и замолчала.

Тем временем Ленц приподнял голову пленницы и стал поить её из ковша. Несколько холодных капель попало в воспаленный рот девушки. Тело оставалось неподвижным. Это как будто разозлило палача, и он с раздражением бросил безжизненную голову на пол… В этот момент последние капли жизни покидали Ирину.




6


Лежа на полу в подвале коменданта, Ирина давно потеряла счёт времени. Она то на короткое время приходила в себя, то снова отключалась. В эти долгие периоды её затуманенное сознание бродило по закоулкам памяти, отыскивая в ней малозначащие фрагменты из жизни двадцатилетней студентки. Вот она видит себя пятилетней девчонкой. Ирочка лежит в постели и болеет, уже несколько дней у неё высокая температура, и все домашние окружили её своей теплотой и заботой. Жалея ребенка, родители во всём потакают своей девочке, а она, поняв это, хитро пользуется и беспричинно капризничает: то не хочет принимать лечебные порошки, то отворачивается от ложки с кашей. У неё снова жар, она хочет пить и просит об этом свою мамочку, но мама как будто не понимает её просьб, а у маленькой Иры уже нет сил говорить, она в бреду, жар застилает ей глаза, сознание уводит куда-то…

Вот первокурсница Ира возвращается домой после первой сессии, она сдала всё на одни пятерки, её переполняет счастье, которым хочется со всеми делиться. Ей кажется, что если счастлива она, то все непременно тоже должны быть счастливы. Навстречу ей идет Андрей Лебедев, парнишка из соседнего подъезда. Он давно и безнадежно влюблен в Иру, ещё со школы. Но она непреклонна. Вот и теперь она опускает глаза, здороваясь с ним, как будто чем-то провинилась перед этим странным мальчиком. Она ощущает к нему жалость, как к больному, который потерял важный орган и на всю жизнь стал калекой. Ей совершенно не нужна его любовь, она не просила его о ней, ничего не делала для того, чтобы он полюбил её, но он настойчив в своих чувствах. Проходя мимо него, Ира мысленно умоляет его не останавливаться, не мешать её счастью, но он не может пройти мимо. Вот он берет её за руку, уводит в красивую комнату с горными пейзажами на стенах и фиалками на подоконниках. Он долго говорит о своей любви, а она молчит и ничего не может сказать, её губы как будто сковал паралич. Она мычит, пытаясь что-то выговорить, но вдруг Андрей Лебедев ударяет её своим большим тяжелым кулаком, она падает, а он пинает её, и зловещая улыбка палача появляется на его доселе кротком лице, похожем на готического ангела…

Вот Ирина в Севастопольском госпитале. Она оказалась здесь случайно, она не медработник, но внезапная воздушная атака, застигнувшая девушку на крымском побережье, заставляет её помогать переносить истекающих кровью раненых. Она видит их искалеченные металлом тела, их оторванные конечности и рваные раны. Её мутит от страшного вида крови, но она не может бросить людей и убежать. Они долго заносят раненых в госпиталь, все палаты и коридоры переполнены, уже некуда располагать больных, а искалеченных людей становится всё больше и больше. Ирина без сил падает на лестнице и вдруг видит, что это её тело всё искалечено рваными ранами и синяками, она просит о помощи, но никто её не слышит, никому нет до неё дела. Её мучает страшная жажда, с лица катится пот, который она слизывает с горячих губ…

Очнувшись на короткое время, Ирина стала оглядывать помещение: всё тот же подвал с мешками, она лежит на полу, тусклый включенный свет больно режет глаза, он наполняет комнату грязно-желтым цветом. Каждая клеточка тела, словно тяжелым свинцом, налита болью, её так много, что невозможно точно определить источник. Каждый вдох заставляет продумывать свою глубину, потому что слишком глубокий, полный разрывает грудную клетку невыносимой болью, а легкий, поверхностный заставляет задыхаться. Ирина совсем плохо видит, трудно сфокусировать взгляд, от истощения перед глазами постоянно мелькают сине-фиолетовые круги. Тяжелейшими усилиями ей удается разглядеть недалеко от себя алюминиевый ковш с водой и кусок хлеба. Тут Ирина понимает, как сильно ей хочется пить. Всё на свете она бы сейчас отдала бы за глоток воды из этого ковша. Но для этого нужно встать, а на это совсем нет сил. Дикая жажда сменяется тупым безразличием, Ирине кажется, что она растворяется в бетонном полу, на котором лежит.

«Ну и пусть!» – думает она.

Теперь её зрение как будто вернулось к ней. Она всё хорошо видит, но видит всё сверху, видит саму себя со стороны.

«Неужели я умерла? – думает Ирина. – Как хорошо и совсем не страшно». Она видит, что девушка на полу приподнимается и тянется к ковшу с водой. Ещё немного и… ковш в её руках. Она припадает губами к воде. Она жадно пьет, но тут снова сознание покидает её, ровный красный туман застилает взор… Она ничего не чувствует, ничего не видит, ни о чём не жалеет.




7


Молодой организм взял своё, и Ирина выжила. Ещё несколько дней её не трогали и только молча раз в сутки приносили еду и воду. Сознание постепенно возвращалось, мысли вставали на свои места. Она вспомнила Севастополь, куда она в августе 41-го приехала по просьбе больной сестры: нужно было забрать племянника к себе в Москву. Вспомнила, как путь назад был отрезан, как они почти в течение года пытались выживать в перерывах между вражескими воздушными атаками, как эти перерывы становились всё короче и короче. Потом небо превратилось в одну черную зловещую тучу, то и дело изрыгавшую из себя боевые снаряды. Первый робкий страх сменился ужасом, от которого постоянно хотелось кричать и плакать, но и крик не помогал. И вдруг всё разом стихло, бои прекратились, Севастополь был сдан немцам, на руках у Ирины лежал мертвый трехлетний племянник.

Потом была долгая дорога в плен. Ужас сменился безразличием. На её глазах умирали люди, которым она ничем не могла помочь. Это первую смерть от вражеской пули было тяжело принять: как можно стрелять в больного безоружного человека. Вскоре Ирина поняла, что у палачей нет никаких нравственных человеческих законов, единственная их цель – довезти их до лагеря как можно скорее. Больные и слабые в трудовом лагере не нужны, они лишь мешают и отвлекают на себя внимание. Их посадили в вагон для перевозки скота, они и были тем самым скотом, который везут на бойню. Некоторые женщины ещё на что-то надеялись – Ирина никаких иллюзий на счёт своих врагов не имела. Потеряв счет времени, бесконечными днями и ночами, пока их везли в неизвестном направлении, Ирина про себя читала наизусть стихи, мнила себя героиней любимых романов Александра Дюма и не осознавала происходившее вокруг. С тех пор сознание то включалось, то выключалось, она путала сон и явь, реальность и вымысел, не желая признавать и принимать действительность. Поэтому воспоминания были словно выхвачены из какой-то чужой, не её жизни. Зимой (по краям дороги были сугробы) их привезли в лагерь, тюрьму, где они должны были работать, пока не умрут. Правее от ворот, на другом берегу озера, покрытого коркой льда, возвышалась католическая церковь. Когда пленниц овчарками загоняли в лагерь, Ирина постоянно оборачивалась на эту церковь, старалась разглядеть крест, возвышавшийся над небольшим городком и озером, притаившимися посреди леса. Но сначала скрылись церковные стены, потом свод купола, всех дольше виднелся крест – символ спасения всего человечества от мук ада. Тяжелые ворота лагеря закрылись за их спинами, крест пропал за надзирательными вышками и колючей проволокой, начинался ад…

Потом подвал, страшный звериный взгляд немца, бесконечная мучительная ночь с унижениями и побоями, снова подвал, ковш с водой… Осознав произошедшее, Ирина всё больше терзалась мыслью, что лучше было бы умереть, чем вновь пройти через такое. Зачем она осталась жива? Неужели ещё не выпила всю чашу страданий, ей уготованных?

Как будто почувствовав, что сознание пленницы вернулось к ней, палачи дали о себе знать. Женщина-немка с жирными икрами, служившая экономкой в доме лагерного начальника, вошла и объявила, что Ирина теперь будет выполнять в доме всю самую грязную работу. Затем снова ледяная помывочная, унижения, звериные окрики и унизительное откровенное платье, с трудом прикрывающее грудь…

Но ворчливая экономка фрау Лизбет сильно преувеличивала низость работы, которую Ирина должна была выполнять в резиденции гаупштурмфюрера СС Йохана Ленца. Она всего на всего стала личной горничной надзирателя. В её обязанности входила ежедневная уборка, обслуживание за обедом стирка и глажка белья грозного хозяина резиденции. В первый день своей «новой работы» Ирина даже ни разу не столкнулась с ним, Ленц уехал в Берлин на концерт симфонического оркестра. Тщательно убрав весь дом, девушка, несмотря на ещё не зажившее от побоев тело, позволила себе слабую призрачную надежду на что-то. Чем было это что-то: сохранением жизни, возможным освобождением или счастьем, она боялась осознавать, потому что слишком велик был риск разочароваться.

Утром следующего дня после тщательной уборки кухни она получила приказ отнести горячий кофе в ту самую спальню с фиалками на окнах и горными пейзажами на стене. Услышав это от экономки, Ирина замерла. За тонким хлопком её платья быстро забилось сердце, к голове прилила кровь.

– Сколько раз тебе нужно говорить! Иди и отнеси кофе геру Ленцу! Или пойдешь рубить лес!

Девушка схватилась за поднос и быстро направилась вверх по лестнице. Ритм её скорых шагов вторил мерному биению сердца. Минута снова растянулась во времени. Подойдя к двери той самой комнаты, Ирина робко постучала. Послышался знакомый страшный голос. Ленц, как обычно по утрам, был не в духе. Он стоял у распахнутого окна и курил, медленно затягиваясь дымом сигареты. Морозный воздух обжигал его голое по торс тело. Сегодня к привычной утренней злости примешивалось чувство зависти и досады: вчера на концерте симфонического оркестра, куда поехал Ленц, солировал его сокурсник по консерватории Гельмут Винкельманн. С детства неравнодушный к чужим успехам, комендант всё утро терзал себя чужой славой. Превосходно сыгранный «Медленный вальс» Штрауса не давал ему покоя. Всю дорогу до лагеря он пропевал про себя знакомые ноты, а пальцы сами собой шевелились в нужном порядке. Он долго не мог уснуть: ему всё виделся роскошный зал концертхауса, переполненный партер и рафинированная публика. Сон не подарил успокоения. Утро начиналось с той же злости и досады.

Когда Ирина вошла, комендант даже не обернулся. Слишком ничтожной казалась ему вся эта суета в сравнении с той музыкой, которую он вчера слушал. Девушка долго стояла, не зная, куда примостить поднос с чашкой: прикроватная тумба была завалена книгами. Наконец собравшись с духом, она спросила:

– Простите, где можно оставить ваш кофе?

Ленц обернулся, ещё погруженный в свои размышления. Он как будто не слышал вопроса. Потом подошёл и взял с подноса чашку. Ирина облегченно выдохнула, порываясь идти.

– Стой!

И снова холодок страха прошёлся по спине пленницы.

– Как тебя зовут?

– Ирина, – тихо, но уверенно ответила она. Ленц не сводил с неё любопытных глаз. Его забавляло видеть страх в глазах людей. Вот он сейчас подойдет поближе, и этот страх яснее обозначится в зрачках человека. Коменданту нравилось давать человеку надежду и тут же нравственно его опрокидывать. Увидев знакомое выражение животного ужаса, он сел в кресло, и довольная ухмылка пробежала по его лицу:

– Можешь идти… – лицо девушки просияло облегчением, – хотя нет, останься! – он подошел к Ирине и швырнул её на кровать…

Странно, но даже в самых нечеловеческих условиях, где нет возможности жить, где само существование теряет всякий смысл, жизнь продолжает идти своим установленным чередом. Своим чередом она шла и в лагере, и в резиденции коменданта. Человек удивительно быстро приспосабливается к любой жизни, привыкает ко всяким условиям и соглашается играть по предложенным правилам, как сиротливое семечко, прибитое ветром в щель между камнями, рано или поздно распускает свой бледный печальный цветок, несмотря на отсутствие почвы, воды и солнца. Не было выбора и у Ирины. И теперь каждый день приносил свои неудачи, проблемы и мелкие радости. Находясь в плену у коменданта, девушка отыскивала свои мелкие радости в выполнении ежедневной работы, со вкусом обставленный дом Ленца доставлял ей эстетическое удовольствие. Девушке нравилось, что после её трудов всё сияло свежестью и чистотой, вещи стояли на своём месте в том строгом порядке, который требовал от них строгий владелец. Ирина не испытывала голод и жажду, она не мёрзла, и даже холодный бетонный пол, на котором она спала, не доставлял ей сильных неудобств. И только насилие и побои со стороны коменданта были той неизбежной расплатой за более-менее сносную жизнь.

Ежедневно по утрам и вечерам мимо резиденции коменданта проходила длинная вереница лагерных узников, и Ирина каждый раз припадала к окну, как будто магнитом её манило вновь посмотреть на лица обреченных женщин, и тогда сердце её сжималось от боли и страдания за них. В любую погоду одетые в полосатые хлопковые платья с деревянными колодками на ногах, эти женщины виделись ей теми праведницами, претерпевающими свои крестный путь. В такие минуты к боли и страданию в сердце девушки примешивалось чувство вины по отношению к ним. Как будто кто-то из них теперь проходил её крестный путь, пока она здесь выполняет самую низменную женскую функцию. Какими чистыми и святыми казались ей эти женщины! Какой грязной и жалкой ощущала она себя! Порой Ирина думала, что была недостойна вместе с этими обреченными женщинами пройти такой же путь страданий, что даже страдания даются избранным людям с чистыми душами, что даже смерть нужно заслужить. Глядя на эти измученные тяжелой работой и холодом тела женщин, Ирина на время забывала о своих страданиях, о синяках, вечно ноющем сломанном ребре и постоянном страхе от одного взгляда её палача. Перед лицом чужих страданий человеку постоянно кажется, что он не в самом плохом состоянии, и жалость сострадающего сердца по отношению к другим людям застилает свою боль…

Конечно, она непременно должна была быть там, с этими узницами, идти с ними, утопая деревянной обувью в густой грязи, мокнуть под дождём, делиться куском лагерного хлеба, но так уж вышло, что она оказалась по другую сторону. Ирина теперь навсегда отделена от этих людей, и если даже они узнают о её существовании, то она будет позорным клеймом на репутации всех женщин. Узники будут считать её предателем, своим врагом, потому что она живёт в доме их палача, потому что не мокнет с ними под дождём, не мёрзнет в лагерных бараках и не провожает на расстрел обреченных. Наверное, Ирина должна была собрать всю ненависть, которая появлялась в ней, как только враг заносил над ней свой тяжелый кулак, и убить его, тем самым искупив вину перед узницами. Но как бы она ни старалась, она никогда не смогла бы сделать это, потому что, в отличие от своего палача, она, женщина, была рождена не для убийства, а для создания новой жизни.

Тем не менее, каждый новый день преподносил пленнице новые уроки и ставил перед ней всё новые задачи, главной из которой была неоднозначная фигура лагерного коменданта. То ей казалось, что Йохан Ленц – психопат, сбежавший из клиники, то он виделся ей диким зверем, с головой утонувшим в своём скотстве, то она видела в нём просто несчастного и потому злого человека. Поступки важного гаупштурмфюрера были странны и нелогичны: он днём мог читать наизусть стихи, а ночью с ужасающей жестокостью избивать новых пленниц. Единственное, в чём Ирина никогда не сомневалась, так это в том неконтролируемом чувстве страха, который внушал ей этот человек. И как ни старалась она победить в себе этот страх, как ни храбрилась и не уговаривала себя не бояться и победить в себе это малодушие, сердце её снова замирало под этим властным и ненасытным взглядом.

В тот день к Ленцу впервые за это время приехала женщина. Её привезли в красивой черной машине. Она важно ступала по парадной лестнице, направляясь к двери. Под небрежно накинутом меховым манто своей упругой белизной сияли прекрасные плечи. Она смело и решительно вошла в дом коменданта. Ленца ещё не было дома, когда она, расположившись в кресле его гостиной, с невероятной женственностью и грацией брала с подноса чашку горячего шоколада, который принесла ей Ирина. С неподдельным интересом пленница наблюдала за гостьей, её удивляло в ней всё: от неестественно длинных накрашенных ресниц до невероятной смелости, с которой она сама, по своей доброй воле вошла в этот дом.

Комендант пришёл через час после её приезда и был явно не рад своей гостье. Подошедшая за новыми распоряжениями Ирина увидела привычное выражение злости и презрения на его лице. Ещё больше он был раздосадован тем подчеркнуто смелым поведением гостьи, которая подошла и на глазах у прислуги поцеловала его. Несмотря на растущее раздражение, Ленц скривил самодовольную улыбку.

– Чем я обязан позднему визиту столь важной особы? Неужели ваш именитый театр даёт представление в нашей убогой дыре? – с иронией спросил он женщину.

– Ты, как всегда, не отличаешься любезностью. Хотя бы ради приличия сделал бы вид, что рад меня видеть, – тем же тоном ответила гостья.

– Я и делаю вид, что рад. А… Виноват, у меня плохо получается. Ну уж извини, Иоганна, господь не даровал мне столь восхитительных актерских способностей.

Колкие фразы коменданта стали менять выражение лица женщины. Смелость как будто покидала её, она сидела и не знала, что сказать: продолжать этот ироничный фарс или начать говорить о деле.

– Кажется, я уже говорил, что очень польщён вашим визитом, но не могли бы вы мне прояснить его цель, – важно продолжал Ленц, а потом с металлом голосе добавил. – По-моему, в наших отношениях давно всё ясно.

– Да уж! Яснее быть не может. Ты променял меня на эту деревню. Я не узнаю тебя, Йохан! Как ты можешь жить в этой дыре, среди отбросов общества? Где твоя любовь к искусству, мечты о блестящей карьере музыканта? Как можно было променять всё это на страшный лагерь? Говорят, у вас тут каждый день убивают людей! Это просто омерзительно, что ты можешь принимать в этом во всём участие! – Иоганна говорила эмоционально и сбивчиво, быстро переходя с одного на другое. – Ты же обещал мне, что как только заработаешь денег, покончишь со всем этим! Я не могу тебя вечно ждать! Я старею! – многое из всего, что она сказала, гостья говорить не хотела и поэтому неожиданно осеклась.

– Что ты хочешь от меня? Ты продаешь себя в обмен на главные роли, я продаю себя в обмен на… – Ленц задумался, – на власть. Я же не лезу в твою жизнь! – последнюю фразу он не произнёс, а выкрикнул так, что её было слышно на служебной лестнице. Потому Ирина долго не решалась войти в гостиную и сказать, что ужин готов.

Гостья тоже всё больше раздражалась:

– Да как ты смеешь?! Думаешь, я не знаю, что ты водишь сюда грязных шлюх?

Ирина боялась, что кто-то подумает, что она специально подслушивает разговор коменданта и поэтому вошла в гостиную.

– Господин комендант, простите, я лишь пришла сообщить, что ужин готов, – робко, стараясь не обратить на себя внимание гостьи, произнесла пленница. Но ни Ленц, ни его гостья ничего не слышали. Они тонули во взаимных упрёках и оскорблениях.

– Да ты посмотри на неё! Думаешь, я верю, что она тебе только ужины приносит! – кричала актриса, показывая на Ирину. – Для ужинов ты вырядил эту грязную девку в такое платье?!

– Да эта грязная девка в сто раз чище тебя, потаскуха! И приехала ты сюда только потому, что теперь я не кажусь тебе бедным неудачником! Пошла вон! – закричал он и замахнулся на женщину. Та зажмурила глаза, ожидая удара, но Ленц опустил руку.

– Ты ещё пожалеешь об этом! Я всем расскажу, чем ты тут занимаешься! – кричала незваная гостья, выбегая из дома…




8


Сегодня в ещё не проснувшейся голове Володьки сквозь дурманящую сонливость, когда ещё смутно различаешь ночные фантазии и явь, зародилась мысль об Ирине. И кто сказал, что источником любви является сердце человека? Может быть, это придумали женщины? Володькино чувство зарождалось в голове с неясных обрывочных и коротких мыслей о девушке. Но постепенно мысли эти разрастались и наполнили собой всё пространство его мужского скептического мозга. Весь день его терзало чувство вины от своей неуклюжести, никогда Володька не был дипломатом, всегда рубил правду-матку, из-за чего, правда, часто страдал, но и был уважаем своими солдатами на фронте. С девушками двадцатишестилетний лейтенант тоже не отличался деликатностью. И вчера, как медведь в посудной лавке, испортил своими резкими высказываниями впечатление о себе. Да и Ирина была девушкой необычной, некий ореол загадочности окружал её хрупкий образ, и Володька, к своей досаде, никак не мог разобраться в причинах её скрытности. Что-то печальное томилось в глубине её больших светлых глаз, которые будто жили не внешней жизнью, а пребывали где-то далеко, за границами его, Володькиного, знания.

Был шестой час вечера, когда быстрые ноги Володьки принесли его в дом культуры. Он ещё сам не придумал, зачем он туда идёт, к кому, собственно, идёт и что будет говорить. В этот день на сцене показывали представление самодеятельного студенческого театра. Играли «Грозу» Островского. Володька ворвался на галёрку, когда Катерина произносила свой предсмертный монолог. В зале было много свободных мест. Увидев Константина в своём любимом кресле, Володька плюхнулся рядом.

– Привет! – бодро поприветствовал он своего приятеля, но тот сделал вид, что очень увлечён действием на сцене и ничего не ответил. Володьке ничего не оставалось, как тоже уставиться на молоденькую актрису.

– Ты зачем пришёл? – как-то грубо шепнул Константин, когда монолог закончился. Удивленный таким резким приветствием, Володька не нашелся, что сказать.

– Не ходи к ней больше… – твердо и как-то высокомерно продолжал художник, – ты не думай, я так говорю не потому, что сам на неё виды имею, ты сам прекрасно знаешь, как я к женщинам отношусь. Просто не твоё это… Понимаешь? – неторопливо произнёс он и снова уставился на сцену. Артисты стали выходить на поклон, зрители аплодировали, кто-то даже подбежал к сцене, чтобы подарить Катерине цветы.

Константин был человеком высокомерным и себе на уме, и Володька всегда чувствовал, что тот общается с ним с неким снисхождением, как будто делает одолжение. Конечно, он художник, занимается искусством, всю свою жизнь посвящает важному ремеслу. Такие мирские проявления жизни, как женщины, друзья, заработок, его не интересуют. Он как монах, трепетно молящийся лишь одному Богу, и потому людей, не посвященных в это таинство создания настоящего произведения, он не воспринимал как равных себе. Пусть сейчас они что-то значат в этой жизни, их кто-то любит, кто-то в них нуждается, но в вечности они, со своей мирской суетой, не останутся, и только он, испытывающий совершенное презрение к славе и признанию, останется, ибо всё смертно и только искусство вечно.

Искупав молодых артистов в овациях, зрители стали расходиться. Володька сначала тоже рванулся уйти, но потом оскорбленное самолюбие стало брать верх, выдержка и самообладание стали покидать его.

– Это ты что ли решил, что не моё? – громко, с вызовом сказал он, и это был не вопрос, эта фраза имела ту типичную интонацию, при помощи которой часто мужчины пытаются доказать своё превосходство над соперником.

– Да ты же ничего не знаешь. Шёл бы ты лучше к своим грудастым, мало что ли у тебя их? – Константин тоже говорил громко, пытаясь перекричать шум в зале, но абсолютно спокойно, как будто на самом деле предмет спора его совсем не волновал. Этим спокойствием он ещё больше злил Володьку, который заводился с пол-оборота.

– Мало-немало, не твоё собачье дело. И чего это я такого не знаю? Ты, Шишкин недоделанный? – даже столь резкое высказывание нимало не смутило Константина и не вывело его из равновесия.

– Ты ведешь себя, как школьник! – хладнокровно заметил он. – Ирина прошла через плен. У неё всё не так просто!

– А может, это ты всё усложняешь? У тебя всё сложно, у неё всё сложно. Любите вы, художники, тумана на всё наводить, – Володька рванул с места и быстрым уверенным шагом вышел из дома культуры.

Наверное, нужно было идти домой, чтобы успокоиться, прийти в себя. В сущности, ничего такого не произошло. И с чего это Константин решил, что он предъявляет права на эту девушку? Подумаешь, один раз до дома проводил. Но чем дольше он так рассуждал, тем совестливее ему становилось оттого, как он сейчас неискренен с самим собой. Впервые после расставания с Ниной внутри него стала зарождаться симпатия, как будто кто-то щекотал внутри него пушистым перышком каждый раз, как только он вспоминал об Ире…

С Ниной он познакомился в 42-м, когда после учебки, перед отправкой на фронт, на несколько дней приехал в Москву. Она поразила его своей красотой и прямолинейностью: умная и смелая, уверенная в своей привлекательности, она сама подошла к нему в парке, где шумно и весело их компания праздновала проводы ребят на фронт. Потом были 2 года переписки. Сначала письма были нежными и трогательными, Володька с молодой горячностью ждал их и помногу раз перечитывал там, на передке. Может быть, если бы не война, не было бы в нём этой сентиментальной нежности, но в то время душа, привыкшая к жестоким боям и огромным потерям, требовала чего-то такого романтичного. И вот они, Нинины письма, её ожидание как будто хранило Володьку под пулями, даже когда он за грубость в отношении полковника попал в штрафбат. Потом тяжёлое ранение, ампутация, госпиталь. Письма становились всё реже, и уж не было в них прежних «люблю, скучаю, жду, мой любимый Володька». Как внимательно он перечитывал эти строки, чтобы где-нибудь между них и в оборотах речи отыскать былую нежность, но в них не было и следа прежних чувств. Потом возвращение, её холодное, ничего не выражающее лицо, будто он не оправдал её надежд. Володька не тратил время на долгое выяснение отношений, его унижало чувство жалости, которое испытывала к нему Нина теперь, спустя два года искренней переписки. Конечно, она ожидала увидеть победителя, взводного, который смело водил людей в атаку, бил в морду полковника, кровью искупал свою вину и брал одну высоту за другой. А приехал к ней обычный, неопытный в любовных делах нерешительный лейтенантик с обрезанной рукой. Он ничего не видел, кроме войны, и вне этой войны был каким-то никчёмным, жалким, не приспособленным к жизни. Без средств к существованию, живя на одну пенсию, он долго и мучительно размышлял, как жить дальше, прикладывался к бутылке и не хотел поступать в институт. Долго не терзаясь ненужными сомнениями, он просто перестал ходить к Нине и звонить ей. Она, видимо, всё поняла и не искала с ним встреч. Вот и вся любовь. Долго ещё Володька дулся на неё, на себя, на жизнь, но потом всё как-то само собой отлегло, отпустило, и теперь лишь щемило за грудиной при воспоминании о ней.

Выйдя из дома культуры злой на самого себя, Володька снова не пошёл домой. Он отправился в пивную на Сретенку. Там всегда собирались бывшие фронтовики, судачили о жизни, вспоминали свои подвиги и, как Николай Ростов после Шенграбена, во много крат преувеличивали былые заслуги. Все эти люди будто скучали по войне и, часами просиживая за липкими, пропахшими пивом и рыбой столиками, говорили о ней, как о чём-то привлекательном, героическом, хотя в глубине души каждый знал, что война – это не развлечение и тем более не геройство, война – страшная необходимость, в которую их поставила жизнь, выбрав именно это поколение в качестве её живых участников. Посидев там с час, пропустив пару кружек пенного напитка, Володька вышел с твердым решением во что бы то ни стало поговорить с Ириной. Нужно действовать смело и решительно. Говорят, женщины любят решительных мужчин. Он направился к ней, хотя точно не знал адреса. Если они сейчас гуляют с Константином, то ему удастся перехватить её в подъезде. Володька ещё не придумал, что скажет Ирине, как будет говорить с ней, но идти домой ему не хотелось.

Спустя сорок минут он был на месте, вошёл в парадный, стал оглядываться по сторонам. Как жаль, что он не спросил про этаж и не приметил её окон. Его мучила досада, что он, взрослый мужчина, фронтовик, сейчас сидит в чужом подъезде чужой, почти не знакомой ему девушки, как какой-то мальчишка, и на что-то надеется. Он выбрал местом дислокации площадку между первым и вторым этажом, чтобы не пропустить Ирину, на каком бы этаже она ни жила. Почему-то он был уверен, что она ещё не дома. Тяжелый день, прошедший в сомнениях, метаниях и беготне дал о себе знать, и Володька уснул сидя на полу, прислонившись о холодную отштукатуренную стену подъезда. Сколько прошло времени в этом забытьи, он не понял. Из сна его вырвал громкий скрип двери парадной. Он очнулся с твердой мыслью идти домой и больше не заниматься подобной ерундой: он давно вырос и пора прекращать делать глупости, и так до сего времени они доставляли Володьке одни неприятности. Пока он так думал, в дверь вошла Ирина, стуча каблучками своих туфель. Она быстро стала подниматься по лестнице плохо освещенного подъезда. Володька преградил ей дорогу, встав на пути. Ирина вскрикнула от неожиданности.

– Простите! Ради всего святого простите меня! Я не хотел вас испугать, – вполголоса стал извиняться молодой человек.

– Что вы тут делаете? – шепотом отозвалась Ирина, и в голосе её, как показалось Володьке, прозвучала радость: то ли оттого, что перед ней не вор и не грабитель, то ли оттого, что перед ней именно Володька и она рада его, Володьку, видеть.

– Я даже не знаю, как сказать. Хотел вас увидеть, поговорить с вами, – ответил он, вглядываясь в лицо девушки, чтобы понять что-то по выражению глаз прежде, чем услышит слова, которые, скорее всего, будут содержать то, что они должны содержать, и не будут являться правдой. Он увидел реакцию Ирины, и остался ею вполне доволен, но слов долго не было, хотя они уже должны были быть, молчание становилось неудобным.

– Пойдёмте, поговорим, – наконец сказала она. Теперь замялся Володька: напрашиваться в гости к девушке не входило в его планы.

– Что же вы смутились? Или вы можете только пугать девушек по подъездам? – она иронично улыбалась. – Не бойтесь, я живу одна и покушаться на вашу офицерскую честь не собираюсь.

– Ну, тогда ладно, – весело отозвался Володька в том же ироничном духе.

Ирина жила на пятом этаже в просторной двухкомнатной квартире. Они прошли на кухню. Ирина засуетилась возле стола, стараясь чем-нибудь попотчевать незваного гостя.

– Вы знаете, мне даже угостить вас нечем. Разве что чай с пряниками, но они жёсткие и черствые.

– Не суетитесь. Я неголодный, – соврал Володька, хотя его живот давно урчал и требовал пищи, – разве что чаю выпью.

– Договорились, – и она стала доставать чашки с блюдцами с верхней полки, где, видимо, хранилась посуда, предназначенная для гостей и особых случаев. Пока она тянулась за приборами, Володька не сводил глаз с её стройной поджарой фигуры, тонкой талии, перетянутой ремешком, и бедер, которые остро выделялись на фоне талии. Молодость давала о себе знать, снова кто-то пёрышком стал щекотать внизу живота. Чтобы как-то отвлечься, Володька переключил внимание на стены и стал изучать узоры на стареньких выцветших обоях.

– Вы совсем одна живёте?

– Если вы про моих родителей, то да. Папа умер давно, ещё до войны, а мама во время войны, когда узнала, что погиб брат, а я попала… – тут она осеклась и замолчала.

– Вы были в плену? – как можно естественнее спросил Володька, делая вид, что он этого ещё не знает.

– Да, в концлагере в Германии, – резко и как-то с вызовом ответила Ирина. Но Володька был подготовлен и принял эту «новость» абсолютно хладнокровно, как будто она только что сказала, что когда-то в детстве училась в музыкальной школе.

– Давайте пить чай, – решил переключиться на другую тему Володька, – не будем о грустном. Это пройденный этап. Мало ли что с кем было во время войны. Всем пришлось несладко. Я вот в штрафбате успел побывать, – с гордостью произнёс он.

– Вы? В штрафбате? Не верю, – удивилась Ирина, на что Володька даже обиделся.

– А почему это я не могу быть в штрафбате? Вы не думайте, что я такой маменькин сынок. Я почти два года в пехоте взводным на передовой служил, пока не ранило, – тут он взмахнул обрубленной рукой, – и в штрафбат попал за неподчинение высшему руководству. Это мы тут, в мирной жизни, все какие-то неуклюжие, а там я был ого-го! – с иронией продолжал он.

Конечно, Володька хотел спросить у Ирины, как там было, у немцев, но, зная, что не любят пленники рассказывать о заключении, что эта тема для них находится под запретом, удержался от расспросов. Даже Константин так толком ни разу не рассказал своим приятелям о лагере, всё как-то отмалчивался, избегал неудобных вопросов, и только картины с изображением изможденных заключенных в полосатых робах говорили сами за себя.

Долго продлился кухонный разговор молодых людей. Он был ни о чём и обо всём сразу. У Володьки впервые за послевоенные годы возникло ощущение чего-то чудесного и светлого, но хрупкого и невесомого, как бабочка. Он боялся спугнуть это чувство, хотел удержать внутри себя как можно дольше. Но разве удержишь насильно бабочку, примостившуюся на весеннем цветке, не обломав её хрупкие крылышки и не стерев с них воздушную пыльцу?




9


Лето подходило к своему расцвету. В Москве стояла жаркая душная погода, но это не мешало Володьке каждый день делать многочасовые прогулки по городу. После недельных скитаний он всё-таки нашел себе работу по душе: устроился охранником в книжный магазин на Арбате. Как он и хотел, работа сильно не отвлекала его от того плана саморазвития, который он себе наметил на это лето. Устроившись на стульях в каморке подсобного помещения, он мог долго читать и засыпал не раньше трех часов ночи, когда за окном брезжили первые лучи рассветного солнца. Вообще, этим летом он мало спал и находился в состоянии какого-то непонятного возбуждения: то его мучили воспоминания минувшей войны, которую он ещё не успел осмыслить, то проблемы, поставленные русскими классиками. Определенно вопросами, которыми он предпочитал не задаваться, были вопросы, касающиеся его будущего. Видно, на войне он так привык жить одним днём, что всё никак не мог вернуться к гражданской привычке строить планы. Не было у него никаких планов ни относительно дальнейшей работы, ни относительно личной жизни. Он предпочитал жить здесь и сейчас, как будто ещё не был уверен, будет ли для него это «завтра». Даже жадная жажда чтения, появившаяся в нём этим летом, не имела под собой какой-то перспективы. Он просто читал, потому что не находил в жизни ответов на многие вопросы, которые его мучили. Но чем больше он читал, тем больше вопросов у него появлялось, как будто писатели занимались только постановкой вопросов, потому что сами не знали ответа ни на один из них.

Привычный круг общения Володьки тоже стал распадаться. Школьные товарищи Санька и Сергей были женаты. Их теперь интересовали приземлённые вопросы жизни: как заработать лишнюю десятку и где купить детские зимние сапожки. На бесцельные прогулки по вечерней Москве в компании Володьки у них не было ни времени, ни сил. Глядя на них со стороны, Володька всё больше укоренялся в мысли, что, может, и жениться-то ему не стоит: какими-то пустыми казались ему эти простые семейные хлопоты, да и кандидатуры подходящей у Володьки не было. С новой знакомой Ириной всё было как-то неопределённо. Видимо, не зря ему Константин посоветовал не соваться к ней, знал, с кем имеет дело. Володьке казалось, что она как будто постоянно ускользает от него. Ему искренне хотелось каждый день видеть её, держать за руку, обнимать, но Ирина будто выставляла перед ним барьер, через который он не мог переступить. Вот уже несколько раз после встречи с ней Володька обещал себе покончить с этим и больше никогда не являться и не звонить, но не проходило и двух дней, как его снова тянуло в дом на Никитском.

Общение с Константином тоже с тех пор совсем разладилось. Несмотря на то, что с Ириной так ничего серьёзного у него и не завязалось, Володька испытывал чувство вины и сам избегал встреч с Константином. Наверное, зря Володька тогда позволил себе так грубо с ним разговаривать, может, у молодого художника искренние чувства.

Сегодня Володька вернулся с ночного дежурства в магазине в девятом часу утра. Следовало бы поспать, но сон никак не шёл в голову. Ворохом сами собой крутились мысли, Володька пытался уловить какую-нибудь одну из них и на ней сосредоточиться, но ничего не выходило. Мысли, будто назойливые мухи то и дело кусали его, отвлекая друг от друга и рассеивая внимание. Промучившись так до десяти, Володька встал и пошёл на кухню. Там для него был готов завтрак, бережно приготовленный мамой. Сама она ушла на работу ещё в седьмом часу утра, поэтому каша была холодная. Володька не стал разогревать её: на фронте привык к любой пище и в холодном, и в замороженном состоянии. Он даже не стал перекладывать кашу в тарелку (зачем пачкать посуду), сел и стал наяривать прямо из кастрюльки. Вот уже четвертый день он не видел Иру и не давал о себе знать, ждал, может, она сама позвонит ему, хотел этого звонка, томился ожиданием. И вот сейчас, отковыривая холодную засохшую кашу, Володька смотрел на телефон, прибитый к стене на кухне, и больше всего на свете желал, чтобы он зазвонил. Ловя себя на этой мысли, молодой человек ощутил к себе такую невероятную жалость и такое страшное одиночество, что резко и с силой бросил ложку в кастрюлю. Та издала противный алюминиевый лязг, но вслед за лязгом послышались весёлые трели телефонного аппарата. Володька подскочил с места и рванул к стене. Потом, как будто стесняясь своего порыва, он показательно медленно и спокойно стал тянуться к трубке, хотя внутри него всё трепетало от непонятного волнения.

– Алло! – послышался высокий женский голос, в котором он узнал Нину. Поднимавшаяся волна радости внутри него резко откатила, и молодой человек испытал разочарование.

– Да, привет, Нина! – он даже не старался придать своему голосу радостные интонации.

– Как дела, Володь? – как-то нежно спросили на другом конце провода.

– Всё хорошо, Нин, – соврал Володька. – Как сама?

– Вот устраиваюсь работать в школу. Буду учительницей и классной дамой, здорово, да?

Володька хотел, чтобы Нина после окончания института пошла именно в школу, потому что считал эту профессию самой подходящей для женщины, и тот факт, что она всё-таки его послушала, очень ему польстил.

– А ты как? Я слышала: учишься?

– Да, сдал сессию, теперь на каникулах.

– Володь, я не знаю, как ты теперь ко мне относишься, но заходи к нам, мы все будем рады: и папа, и мама, – будто сомневаясь в сказанном, сказала Нина. – И я буду очень рада, – добавила она, немного помолчав.

– Хорошо, Нина, я приду, – как-то неуверенно пробурчал Володька.

– Ты хоть рад, что я позвонила? – этот вопрос поставил молодого человека в тупик, потому что он ещё сам не знал, рад он или нет.

– Да, – ответил он односложно.

– Ладно, пока, я буду тебя ждать, – сказала девушка на прощанье и положила трубку. От этих слов будто какое-то тепло разлилось по всему телу Володьки, будто повеяло чем-то родным, знакомым. Вспомнилась любимая фраза из Нининых писем: «люблю, скучаю, жду…», вспомнилась первая настоящая Володькина любовь… Но любовь ли это теперь, или лишь воспоминание о ней, молодой человек ещё не знал. Как долго он уговаривал себя забыть о Нине, брал себя «на слабо», чтобы не звонить, и как легко, будто ни в чем не бывало, она позвонила ему. Как только Володька подумал об этом, невероятное чувство обиды захватило его, и он твёрдо решил никуда не ходить…




10


Ленц не любил лагерь, он его ненавидел. Он ненавидел в нём всё: заключенных, надзирателей, врачей, но больше всего он ненавидел себя за невозможность покончить с этой комендантской должностью. Он всё реже бывал на Аппельплац, потому что брезговал даже дышать одним воздухом с заключенными. Они казались ему теми расплодившимися тараканами, которых ты вынужден истреблять, морить, давить ботинком и при этом слышать противный скрежет их жестких тел и марать свою обувь об их останки. Ему было гадко от всего того, что он делал, но остановиться было уже невозможно. Жалость? Нет, кто жалеет крыс и тараканов? Йохан Ленц так сильно погряз в своих преступлениях, что даже не допускал мысли о том, что все эти люди могут мыслить, любить, создавать прекрасное. Не жалость, а скорее страшная гадливость не переставая мучила Ленца. Он испытывал примерно такое же чувство, какое испытывает охотник, тяжело ранивший, но не убивший зверя; он не жалеет его, он хочет его поскорее добить, потому что сцена невыносимой предсмерной агонии, кровь, а иногда и хрипы жертвы производят на него впечатление ужаса и брезгливости.

До начала войны в лагере содержались лишь проститутки, лесбиянки, цыгане и немецкие политические заключенные, но с захватом всё новых территорий бесконечной вереницей эшелонов стали поступать пленные с оккупированных земель. Лагерь сам собой переквалифицировался из трудового в лагерь смерти. Сначала требовалось всё больше и больше надзирателей. Притом, как ни странно, мужчины совсем не годились на роль надзирателей за женщинами. Йохан Ленц сразу это понял. Немецкие мужчины не могли быть достаточно жестокими с женщинами, они жалели их, а жалость никогда нельзя показывать заключенным, и тогда в качестве надзирателей стали набирать женщин. Кто, как не женщина, может быть жестока по отношению к женщине? Страшный парадокс, который работал на пользу Третьего Рейха.

Потом не стало хватать бараков для заключенных. Помещения продолжали набивать до отказа, женщины теперь так плотно лежали на своих нарах, что могли умещаться только лёжа на боку. Но когда все нары заполнились до предела, Ленц приказал развернуть большие палатки на Лагерштрассе. Зимой каждую ночь от холода в этих палатках умирали десятки женщин, но лагерь всё равно был переполнен. Он был переполнен и тогда, когда хлебный паёк был уменьшен вдвое, когда утренние и вечерние поверки в дождливую и морозную погоду специально удлинялись и даже когда заключенных стали выбраковывать два раза в месяц. Г.Г., резиденция которого находилась недалеко от лагеря, всё чаще был недоволен Ленцем. По его мнению, в лагере низкая производительность труда и недостаточно быстро ведётся работа по истреблению непригодных к труду элементов.

Истребление… Как раздавить таракана? А как раздавить тысячу тараканов и куда потом девать их тела? Сначала людей убивали выстрелом в затылок, но Йохан Ленц понял, что этот способ слишком медленный и затратный. На помощь пришли врачи, которые стали делать обречённым инъекции фенолина. Следующим изобретением Третьего Рейха станут газовые камеры…

Вчера в лагерь снова приезжал Г.Г. и приказал коменданту для повышения производительности труда добавлять в суп заключенных больше картофельных очисток. В ответ на это Ленц усмехнулся, но всё же выполнил приказ рейхсфюрера. Сколько тупых приказов приходится ему выполнять! И чем выше он поднимался в СС по карьерной лестнице, тем больше было таких приказов. Он пошёл служить в СС не из-за внутренней убеждённости в правоте проводимой политики – он пошёл служить в СС для того, чтобы получить больше власти. Ленца угнетала необходимость подчинения, поэтому он мечтал об абсолютной власти, но, дослужив до звания гаупштурмфюрера, всё больше чувствовал свою подневольность. Если раньше его воле мешала необходимость подчинения всем вышестоящим лицам, то теперь, когда он стал главным в лагере, его положение высшего руководителя обязывало вести себя определенным образом и лишало свободы.

Сегодня, отдав все необходимые распоряжения и пройдя в окружении охраны по Лагерштрассе, комендант собрался домой раньше обычного. Он уже направлялся к воротам, когда к нему подошёл его секретарь, молодой тщедушный юноша Карл Газенклевер, с известием о приезде из Берлина представителя компании «Siemens», цеха которой располагались на территории лагеря. Гаупштурмфюрера не обрадовала эта новость, он с утра неважно себя чувствовал и хотел быстрее оказаться дома. Конечно, можно было отложить все дела на завтра и демонстративно удалиться. Это был ещё один плюс большой власти: ты можешь совершенно не считаться с желаниями и интересами других людей, но вопросы требовали безотлагательного решения, и комендант медленными важными шагами направился в комендатуру. Как только он вошёл в приёмную, все встали и поприветствовали его. Он зашёл в кабинет и велел впустить к нему приехавшего из Берлина гостя. Это был хорошо и дорого одетый молодой мужчина с правильными чертами лица. Во всем его облике читалась порода: высокий рост, широкие плечи и большие глаза. Твёрдый уверенный взгляд его зеленых глаз с насмешливой иронией смотрел из-под четко обрисованных темных бровей, жёстко очерченный овал не лишенного красоты лица делал его несколько суровым, но суровость тут же сменялась смелой весёлостью, как только его чувственные пухлые губы растягивались в белоснежной улыбке. Речь мужчины была такой же представительной, как и его внешность.

– Господин Ленц, я очень рад познакомиться с Вами, Отто Йегер, к вашим услугам, – представился гость, подкупая своего собеседника ещё и приятным поставленным голосом. Ленц протянул свою руку для пожатия, но лицо его не выражало симпатии к прибывшему гостю, потому что он не считал нужным быть любезным с теми, от кого ни коим образом не зависел. К тому же, комендант не любил привлекательных самодовольных мужчин, потому что сам был самодовольным и считал себя привлекательным. Он достал сигареты, закурил и сел в кресло, приглашая собеседника устроиться на стуле подле себя.

– Компания «Siemens» очень довольна нашим сотрудничеством, и потому мы хотели открыть у вас ещё один цех. Мы уже подготовили к отправке более тридцати станков и людей для обучения рабочих.

Ленц продолжал курить, медленно поднося сигарету ко рту и закрывая ладонью всю нижнюю часть лица. Намерения партнеров не радовали, потому что требовали от него каких-то новых усилий, прилагать которые ему не хотелось. Комендант молчал, а Йегер продолжал.

– Мы готовы вложиться в постройку нового цеха, и потом правительство получает от нас солидную плату за работу ваших заключенных, не говоря уже о налогах, которые мы ежегодно платим.

– Да, сейчас все наживаются на подневольном труде заключенных, при этом выставляя это за вклад в процветание Германии, – холодно заметил комендант.

– Разве в этом есть что-то плохое? Вы сейчас говорите, как представитель Красного Креста, – гость громко и как-то нагло засмеялся. – И потом, можно сделать так, чтобы это сотрудничество было выгодно не только нам и великой Германии, но и … вам, – последнюю фразу Йегер произнес вполголоса, продолжая самодовольно улыбаться. Ленц понимал, что имеет в виду его гость и ничуть не противился такому направлению дела.

– Тысяча рейхсмарок в качестве премии для коменданта лагеря, – не ходя вокруг да около, назначил свою цену Йегер. Ленцу хотелось быстрее покончить с этим делом, и потому он решил согласиться:

– Идёт. Какие сроки вы даёте нам на постройку цеха?

– Две недели. Я думаю, этого срока будет достаточно.

– Двадцать дней, не меньше. Сейчас стоит неважная погода, – ответил комендант с интонацией уже решённого и не подлежащего сомнению.

Отто Йегер протянул руку в знак согласия, выразил свою признательность за обоюдовыгодное сотрудничество и неспешно удалился.

На улице шёл сильный холодный дождь вперемешку со снегом, поэтому домой комендант пришёл мокрый и замёрзший. Наорав на прислугу, которая, как казалось Ленцу, вечно путается под ногами, он взял с полки книгу и устроился в гостиной перед камином. Он не сменил промокшую под дождем рубашку, поэтому его сильно знобило. Мелкая дрожь пробегала по всему его телу, боль стала выламывать кости и сухожилия. По всей видимости, у него начинался жар. Ошибочно приняв признаки простуды за лёгкое недомогание, Ленц приказал принести ему бутылку шнапса. В последнее время он избегал шумных компаний и предпочитал пить в одиночестве. В такие минуты он надевал на себя маску рефлексирующего человека и представлял себя несчастным. Ленц уже не помнил, как давно его перестало что-либо радовать. Раньше его радовали музыка, потом женщины, потом шумные попойки в компании проституток и друзей из СС. Стоило одним взглядом посмотреть на этот список, чтобы обнаружить душевное обмельчание, которое происходило с комендантом, но он упрямо не хотел признавать это и скрывал свои терзания под маской важности и высокомерия. В последнее время его презрение к окружающим достигло апогея. Оно очень помогало Ленцу избавляться от множества ненужных связей, которыми он тяготился. Он, несомненно, ставил себя на голову выше всех остальных, даже привычная почтительность в отношении начальствующих лиц не мешала ему упиваться собственной значимостью, хотя Ленц не имел никаких объективных причин считать себя выше и лучше других людей, но разве не в этом и была основополагающая идея фашизма.

Долгие годы человечество будет задаваться вопросом о том, как такое произошло, что в центре просвещенной цивилизованной Европы могли происходить массовые конвейерные убийства людей. Ленц тоже не смог бы ответить на этот вопрос. В какой момент он из культурного интеллигента превратился в душегуба, методично истребляющего людей? Неужели кому-то удалось переключить в нём внутренний тумблер, доселе удерживающий его от проявления столь страшного зверства? Но если эту жестокость так просто можно включить, значит, она живёт где-то в глубине каждого человека? Она может долго дремать в подкорках сознания, но стоит только создать некий стимул, как всё доселе осуждаемое, порицаемое и ненавидимое человеком проснётся и возьмет верх над разумом, личностью, над всем миром. И никто: ни женщины, ни дети – не застрахованы от пробуждения в себе этого звериного «я». Разве знали о нём мирные немецкие домохозяйки, нанимавшиеся надзирательницами в концентрационные лагеря Третьего Рейха и каждый день обрекавшие на гибель сотни ни в чём не повинных людей? Разве знали о нём немецкие врачи, проводившие зверские опыты на живых людях? Разве знал об этом талантливый пианист Йохан, студент консерватории, поклонник творчества Гёте и Штрауса? Нет, ему лишь законодательно разрешили считать себя лучшим, совершеннейшим творением. И этого оказалось достаточно…




11


Несмотря на то, что Ленц не хотел этого признавать, он всё-таки заболел. У него резко поднялась температура, и всю ночь он промаялся в лихорадке, находясь между сном и явью. То ему казалось, что он спит, хотя он не спал, то, наоборот, он спал, но ему грезилось, что он всё ещё лежит в своей кровати и не может заснуть. Под утро температура начала спадать, и он наконец уснул. Ирина, приносившая каждое утро кофе в спальню коменданта, в первый раз за всё это время увидела его спящим. Он лежал на боку, почти целиком укрытый одеялом. Его согнутая фигура и какое-то страдальческое выражение лица вызвали в Ирине не привычный страх, а непонятную жалость к этому человеку. Свернувшись под одеялом калачиком, он выглядел намного меньше и казался мальчишкой. Глядя на него, с трудом можно было представить, что он может калечить и убивать людей, что насилие над людьми он сделал своей профессией и что в этой профессии он сильно преуспел. Это заключение так поразило девушку, что она ещё долго раздумывала над ним.

Испугавшись за здоровье коменданта, который долго не выходил из своей спальни, фрау Лизбет всё-таки уговорила больного позвать за доктором, тем более как раз сегодня утром в лагерный госпиталь приехал профессор К.Г. Пришедший врач застал гаупштурмфюрера без сознания: жар стал настолько сильным, что больной начал бредить и не мог внятно отвечать на вопросы. Обеспокоившись его состоянием, профессор прописал ему инъекции витамина С и порошки для снижения температуры, однако жаропонижающее было малоэффективным, больного продолжало лихорадить. Он лишь на некоторое время приходил в себя, просил воду и вскоре вновь проваливался в беспокойный сон. Вечером врач записал в историю болезни пациента Йохана Ленца новый симптом – сильный грудной кашель, который не давал коменданту покоя. И чем выше поднималась температура, тем неукротимее становилось харканье.

Весь следующий день, когда профессор вынужден был уехать по срочным делам в свою клинику, комендант почти не приходил в себя. К жару и кашлю прибавилась ещё и агрессивность: находясь в бреду, пациент с удивительным упорством и силой противился лечению, выбивал из рук питье, не давал ставить уколы. Приставленная к коменданту медсестра из клиники профессора ничего не могла поделать. Назначенное лечение в полной мере не проводилось.

В полдень третьего дня болезни коменданта Ирина стала невольным свидетелем странного разговора между фрау Лизбет и высокопоставленным лицом из лагерного начальства. Он часто бывал в резиденции, и девушка запомнила его полное обрюзгшее лицо с маленькими бегающими глазками. Ещё больше ей запомнился неестественно высокий для мужчины тембр его голоса. Ирине показалось подозрительным то, что этот человек разговаривал с фрау Лизбет не в гостиной, а на кухне, как будто не хотел, чтобы кто-то увидел его в этот день в доме коменданта.

– Вы говорите, он не принимает лекарств? – говорил он.

– Нет, он как будто что-то знает. Я очень боюсь, гер Шульц. Вдруг он что-то заподозрил? Он постоянно бредит, а в бреду кричит: «убийцы» и «я не позволю»! Мне страшно!

– У него есть шансы? Что сказал профессор?

– Говорит, что у него, возможно, начинается пневмония. Я слышала, что от неё часто умирают, но не всегда. Всё зависит от своевременного лечения и организма больного.

– Ладно, будем надеяться на благоприятный исход. Держите меня в курсе дела. Профессора ещё два дня здесь не будет. А наш врач – свой человек. Если, как вы говорите, он не принимает лечение, нам даже лучше. Мне пора. Держите меня в курсе дела, в курсе дела, – повторял он.

Взволнованная услышанным, Ирина поспешила удалиться. Она быстро забежала в свою каморку в подвале и села на старый матрас, который заменял ей кровать. Сердце сильно колотилось, в голове вертелись странные противоречивые мысли. Её охватило чувство злой радости от осознания возможной скорой кончины человека, который так свирепо с ней обращался. Конечно, всё закономерно, все логично: как он никого не любил из своего окружения, так и его никто не любит, все только ждут его смерти, чтобы избавиться от ненавистного начальника и занять освободившееся место. Но вдруг она вспомнила жалкое беспомощное тело больного, распластанное на кровати, и неожиданно вновь ощутила прилив необъяснимой жалости к нему.

«Будь, что будет, – решила она. – Я ничего не могу для него сделать. Я и не должна ничего делать», – как будто оправдывалась пленница.

От этих мыслей Ирину оторвал странный глухой стук. Он раздавался где-то правее её каморки. Девушка поспешно вышла в узкий темный коридор и пошла на этот звук. По всей длине коридора располагались двери, они всегда были закрыты. Ключи от них держала при себе фрау Лизбет. Иногда в эти комнаты приводили пленных девушек для коменданта. Ирина могла только догадываться, куда потом исчезали их избитые растерзанные тела: в лагере в таком состоянии они были обречены на смерть, потому что не могли выходить на работу. Единственным утешительным для Ирины фактом было то, что такие пленницы появлялись в резиденции коменданта всё реже.

Дверь, за которой раздавались звуки, находилась в самом конце коридора.

– Кто там? – тихо спросила испуганная девушка, нагибаясь к замочной скважине.

– Помогите! Воды! Принесите воды, пожалуйста, – ответили по другую сторону двери на ломаном немецком.

– У меня нет ключей. Я не могу открыть дверь, – невероятное чувство жалости охватило сердце Ирины, на глаза навернулись слезы. За дверью послушались жалобные стоны, которые перемежались короткими фразами на иностранном языке, похожем на французский.

– Я постараюсь найти ключ. Подождите! Я постараюсь, я всё для вас сделаю, я обещаю! – шептала Ирина то на немецком, то на русском языке, как будто эта фраза была обращена не к девушке за дверью, а к ней самой. Нужно было быстро взять связку с ключами, которую фрау Лизбет неизменно держала в кармане своего передника, и открыть дверь. Взять ключи незаметно было невозможной задачей, потому что своей тяжестью эта связка оттягивала карман передника и грузом ощущалась на теле. К тому же, Ирина не была уверена, что ключи от складских помещений действительно находятся в этой связке. Но когда Ирина обещала пленнице за дверью помочь, она не кривила душой, она в самом деле больше всего на свете сейчас хотела спасти эту девушку. Гнетущее чувство вины, которое она испытывала перед лагерными узницами, каждый день не давало ей покоя. И чем сытнее она ела, тем сильнее становилось это чувство. Погруженная в ежедневную работу, Ирина не могла избавиться от тягостных мыслей. Её ничуть не беспокоила собственная судьба, дальнейшее будущее, она заполнила своё сердце чужими страданиями, о которых почти ничего не знала, но это незнание позволяло ей рисовать в своей голове самые страшные картины жизни в бараках женского лагеря.

Воодушевленная долгожданной возможностью кому-то помочь, Ирина решительно направилась на кухню, где полчаса назад она застала фрау Лизбет с лагерным начальником, но домработницы там не оказалось. На кухне суетился повар: он так боялся Ленца, что продолжал готовить ежедневные обеды и ужины, зная, что его господин не станет их есть. Неожиданно в голову Ирины сама собой пришла мысль: а что, если ключи от этих помещений есть и у повара. Ведь он должен иметь доступ к «амбарам» Ленца.

– Гер Андреас, у вас есть ключи от подвальных помещений? Моя дверь случайно захлопнулась, и я не могу зайти в свою комнату, – как можно непринужденнее и убедительнее проговорила Ирина.

– Они есть у фрау Лизбет. Спроси у неё, – ответил повар, недовольный тем, что его отвлекают от любимого занятия.

– Она так строга со мной. Я боюсь, что разгневаю фрау Лизбет своей просьбой, а ещё больше своей нерасторопностью, – девушка попробовала давить на жалость, потому что давно поняла: вызвать к себе жалость у мужчины гораздо проще, чем у женщины.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=56513629) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Сноски





1


Мальчик розу увидал,
Розу в чистом поле,
К ней он близко подбежал,
Аромат её впивал,
Любовался вволю.
Роза, роза, алый цвет,
Роза в чистом поле!
– «Роза, я сломлю тебя,
Роза в чистом поле!»
«Мальчик, уколю тебя,
Чтобы помнил ты меня!
Не стерплю я боли».
Роза, роза, алый цвет,
Роза в чистом поле!
Он сорвал, забывши страх,
Розу в чистом поле.
Кровь алела на шипах.
Но она – увы и ах! –
Не спаслась от боли.
Роза, роза, алый цвет,
Роза в чистом поле!



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация